БОРИС ПАСТЕРНАК ДЕТСТВО ЛЮВЕРС "ДОЛГИЕ ДНИ". I. Люверс родилась и выросла в Перми. Как когда-то ее кораблики и куклы, так, впоследствии, ее воспоминания тонули в мохнатых медвежьих шкурах, которых много было в доме. Отец ее вел дела Луньевских копей и имел ши- рокую клиентелу среди заводчиков с Чусовой. Дареные шкуры были черно-бурые и пышные. Белая медведица в ее детской была похожа на огромную осыпавшуюся хризантему. Это была шкура, заведен- ная для "Женичкиной комнаты" - облюбованная, сторгованная в магазине и присланная с посыльным. По летам живали на том берегу Камы на даче. Женю в те годы спать ук- ладывали рано. Она не могла видеть огней Мотовилихи. Но однажды ангорс- кая кошка, чем-то испуганная, резко шевельнулась во сне и разбудила Же- ню. Тогда она увидала взрослых на балконе. Нависавшая над брусьями ольха была густа и переливчата, как чернила. Чай в стаканах был красен. Манже- ты и карты - желты, сукно - зелено. Это было похоже на бред, но у этого бреда было свое название, известное и Жене: шла игра. Зато нипочем нельзя было определить того, что творилось на том бере- гу, далеко, далеко: у того не было названия и не было отчетливого цвета и точных очертаний; и волнующееся, оно было милым и родным, и не было бредом, как то, что бормотало и ворочалось в клубах табачного дыма, бро- сая свежие, ветреные тени на рыжие бревна галлереи. Женя расплакалась. Отец вошел и об'яснил ей. Англичанка повернулась к стене. Об'яснение от- ца было коротко. Это - Мотовилиха. Стыдно. Такая большая девочка. Спи. Девочка ничего не поняла и удовлетворенно сглотнула катившуюся слезу. Только это, ведь, и требовалось: узнать, как зовут непонятное: - Мотови- лиха. - В эту ночь это об'ясняло еще все, потому что в эту ночь имя име- ло еще полное, по-детски успокоительное значение. Но на утро она стала задавать вопросы о том, что такое - Мотовилиха и что там делали ночью, и узнала, что Мотовилиха - завод, казенный завод, и что делают там чугун, а из чугуна..., не это ее не занимало уже, а ин- тересовало ее, не страны ли особые то, что называют "заводы", и кто там живет; но этих вопросов она не задала и их почему-то умышленно скрыла. В это утро она вышла из того младенчества, в котором находилась еще ночью. Она в первый раз за свои годы заподозрила явление в чем-то таком, что явление либо оставляет про себя, либо, если и открывает кому, то тем только людям, которые умеют кричать и наказывать, курят и запирают двери на задвижку. Она впервые, как и эта новая Мотовилиха, сказала не все, что подумала, и самое существенное, нужное и беспокойное скрыла про се- бя. Шли годы. К от'ездам отца дети привыкли с самого рождения настолько, что в их глазах превратилось в особую отрасль отцовства редко обедать и никогда не ужинать. Но все чаще и чаще игралось и вздорилось, пилось и елось в совершенно пустых, торжественно безлюдных комнатах, и холодные поучения англичанки не могли заменить присутствия матери, наполнявшей дом сладкой тягостностью запальчивости и упорства, как каким-то родным электричеством. Сквозь гардины струился тихий северный день. Он не улы- бался. Дубовый буфет казался седым. Тяжело и сурово грудилось серебро. Над скатертью двигались лавандой умытые руки англичанки, она никого не обделяла и обладала неистощимым запасом терпенья; а чувство справедли- вости было свойственно ей в той высокой степени, в какой всегда чиста была и опрятна ее комната и ее книги. Горничная, подав кушанье, застаи- валась в столовой, и в кухню уходила только за следующим блюдом. Было удобно и хорошо, но страшно печально. А так как для девочки это были годы подозрительности и одиночества, чувства греховности и того, что хочется обозначить по-французски "хрис- тианизмом", за невозможностью назвать все это христианством, то иногда казалось ей, что лучше и не может и не должно быть по ее испорченности и нераскаянности; что это поделом. А между тем, - но это до сознания детей никогда не доходило, - между тем, как раз наоборот, все их существо сод- рогалось и бродило, сбитое совершенно с толку отношением родителей к ним, когда те бывали дома; когда они, не то чтобы возвращались домой, но возвращались в дом. Редкие шутки отца, вообще, выходили неудачно и бывали не всегда кста- ти. Он это чувствовал и чувствовал, что дети это понимают. Налет ка- кой-то печальной сконфуженности никогда не сходил с его лица. Когда он приходил в раздражение, то становился решительно чужим человеком, чужим начисто, и в тот самый миг, в который он утрачивал самообладанье. Чужой не трогает. Дети никогда не дерзословили ему в ответ. Но с некоторого времени критика, шедшая из детской и безмолвно стояв- шая в глазах детей, заставала его нечувствительным. Он не замечал ее. Ничем неуязвимый, какой-то неузнаваемый и жалкий, - этот отец был - страшен, в противоположность отцу раздраженному, - чужому. Он трогал больше девочку, сына меньше. Но мать смущала их обоих. Она осыпала их ласками и задаривала и проводила с ними целые часы тогда, когда им менее всего этого хотелось; когда это подавляло их детс- кую совесть своей незаслуженностью, и они не узнавали себя в тех ласка- тельных прозвищах, которыми взбалмошно сыпал ее инстинкт. И часто, когда в их душах наступал на редкость ясный покой, и они не чувствовали преступников в себе, когда от совести их отлегало все та- инственное, чурающееся обнаруженья, похожее на жар перед сыпью, они ви- дели мать отчужденной, сторонящейся их и без поводу вспыльчивой. Являлся почтальон. Письмо относилось по назначенью, - маме. Она принимала, не благодаря. "Ступай к себе". Хлопала дверь. Они тихо вешали голову и, заскучав, отдавались долгому, унылому недоуменью. Сначала, случалось, они плакали; потом, после одной особенно резкой вспышки, стали бояться; затем, с течением лет это перешло у них в зата- енную, все глубже укоренявшуюся неприязнь. Все, что шло от родителей к детям, приходило невпопад, со стороны, вызванное не ими, но какими-то посторонними причинами, и отдавало дале- костью, как это всегда бывает, и загадкой, как, ночами, нытье по заста- вам, когда все ложатся спать. --------------- Это обстоятельство воспитывало детей. Они этого не сознавали потому, что мало кто и из взрослых знает и слышит то, что зиждет, ладит и шьет его. Жизнь посвящает очень немногих в то, что она делает с ними. Она слишком любит это дело и за работой разговаривает разве с теми только, кто желает ей успеха и любит ее верстак. Помочь ей не властен никто, по- мешать - может всякий. Как можно ей помешать? А вот как. Если доверить дереву заботу о его собственном росте, дерево все сплошь пойдет про- ростью или уйдет целиком в корень или расточится на один лист, потому что она забудет о вселенной, с которой надо брать пример, и, произведя что-нибудь одно из тысячи, станет в тысячах производить одно и то же. И чтобы не было суков в душе, - чтобы рост ее не застаивался, чтобы человек не замешивал своей тупости в устройство своей бессмертной сути, заведено много такого, что отвлекает его пошлое любопытство от жизни, которая не любит работать при нем и его всячески избегает. Для этого за- ведены все заправские религии и все общие понятия и все предрассудки лю- дей и самый яркий из них, самый развлекающий - психология. Из первобытного младенчества дети уже вышли. Понятия кары, воздаяния, награды и справедливости проникли уже по-детски в их душу и отвлекали в сторону их сознание, давая жизни делать с ними то, что она считала нуж- ным, веским и прекрасным. II. Мисс Hawthorn этого б не сделала. Но в один из приступов своей бесп- ричинной нежности к детям госпожа Люверс по самому пустому поводу наго- ворила резкостей англичанке, и в доме ее не стало. Вскоре и как-то неза- метно на ее месте выросла какая-то чахлая француженка. Впоследствии Женя припоминала только, что француженка похожа была на муху, и никто ее не любил. Имя ее было утрачено совершенно, и Женя не могла бы сказать, сре- ди каких слогов и звуков можно на это имя набрести. Она только помнила, что француженка сперва накричала на нее, а потом взяла ножницы и выст- ригла то место в медвежьей шкуре, которое было закровавлено. Ей казалось, что теперь всегда на нее будут кричать, и голова никогда не пройдет, и постоянно будет болеть, и никогда уже больше не будет по- нятна та страница в ее любимой книжке, которая тупо сплывалась перед ней, как учебник после обеда. Тот день тянулся страшно долго. Матери не было в тот день. Женя об этом не жалела. Ей казалось даже, что она ее отсутствию рада. Вскоре долгий день был предан забвенью среди форм passe и futur anterieur, поливки гиацинтов и прогулок по Сибирской и Оханской. Он был позабыт настолько, что долготу другого, второго по счету в ее жизни, она заметила и ощутила только к вечеру, за чтением при лампе, когда лениво подвигавшаяся повесть навела ее на сотни самых праздных размышлений. Когда впоследствии она припоминала тот дом на Осинской, где они тогда жили, он представлялся ей всегда таким, каким она видела его в тот вто- рой долгий день, на его исходе. Он был действительно долог. На дворе бы- ла весна. Трудно назревающая и больная, весна на Урале прорывается затем широко и бурно, в срок одной какой-нибудь ночи, и бурно и широко проте- кает затем. Лампы только оттеняли пустоту вечернего воздуха. Они не да- вали света, но набухли изнутри, как больные плоды, от той мутной и свет- лой водянки, которая раздувала их одутловатые колпаки. Они отсутствова- ли. Они попадались, где надо, на своих местах, на столах и спускались с лепных потолков в комнатах, где девочка привыкла их видеть. Между тем до комнат у ламп было касательства куда меньше, чем до весеннего неба, к которому они казались пододвинутыми вплотную, как к постели больного - питье. Душой своей они были на улице, где в мокрой земле копошился говор дворни и где, леденея, застывала на ночь редеющая капель. Вот где вече- рами пропадали лампы. Родители были в от'езде. Впрочем, мать ожидалась, кажется, в этот день. В этот долгий, или в ближайшие. Да, вероятно. Или, может быть, она нагрянула ненароком. Может быть и те. Женя стала укладываться в постель и увидала, что день долог от того же, что и тот, и сначала подумала было достать ножницы и выстричь эти места в рубашке и на простыне, но потом решила взять пудры у француженки и затереть белым, и уже схватилась за пудреницу, как вошла француженка и ударила ее. Весь грех сосредоточился в пудре. "Она пудрится. Только это- го недоставало. Теперь она поняла наконец. Она давно замечала!" - Женя расплакалась от побоев, от крика и от обиды; от того, что, чувствуя себя неповинною в том, в чем ее подозревала француженка, знала за собой что-то такое, что было - она это чувствовала - куда сквернее ее подозре- ний. Надо было - это чувствовалось до отупенья настоятельно, чувствова- лось в икрах и в висках - надо было неведомо отчего и зачем скрыть это, как угодно и во что бы то ни стало. Суставы, ноя, плыли слитным гипноти- ческим внушением. Томящее и измождающее, внушение это было делом орга- низма, который таил смысл всего от девочки и, ведя себя преступником, заставлял ее полагать в этом кровотечении какое-то тошнотворное, гнусное зло. "Menteuse!" - Приходилось только отрицать, упорно заперевшись в том, что было гаже всего и находилось где-то в середине между срамом безграмотности и позором уличного происшествия. Приходилось вздрагивать, стиснув зубы, и, давясь слезами, жаться к стене. В Каму нельзя было бро- ситься, потому что было еще холодно и по реке шли последние урывни. Ни она, ни француженка не услышали во-время звонка. Поднявшаяся ку- терьма ушла в глухоту черно-бурых шкур, и когда вошла мать, то было уже поздно. Она застала дочь в слезах, француженку - в краске. Она потребо- вала об'яснения. Француженка напрямик об'явила ей, что - не Женя, нет - votre enfant, сказала она, что ее дочь пудрится и что она замечала и до- гадывалась уже раньше - мать не дала договорить ей - ужас ее был неприт- ворен - девочке не исполнилось еще и тринадцати - "Женя - ты? - Господи, до чего дошло (матери в эту минуту казалось, что слово это имеет смысл, будто уже и раньше она знала, что дочка деградирует и опускается, и она только не распорядилась во-время - и вот застает ее на такой низкой сте- пени паденья) - Женя, говори всю правду - будет хуже - что ты делала - с пудреницей, хотела, вероятно, сказать госпожа Люверс, но сказала - с этой вещью - и схватила "эту вещь" и взмахнула ею в воздухе. - "Мама, не верь m-lle, я никогда" - и она разрыдалась. Но матери слышались злобные ноты в этом плаче, которых не было в нем; и она чувствовала виноватой себя, и внутренно себя ужасалась; надо было, по ее мненью, исправить все, надо было, пускай и против материнской природы, "возвыситься до пе- дагогичных и благоразумных мер": она решила не поддаваться состраданью. Она положила выждать, когда прольется поток этих глубоко терзавших ее слез. И она села на кровать, устремив спокойный и пустой взгляд на краешек книжной полки. От нее пахло дорогими духами. Когда дочь пришла в себя, она снова приступила к ней с расспросами. Женя кинула заплаканными гла- зами по окну и всхлипнула. Шел и, верно, шумел лед. Блистала звезда. Ковко и студено, но без отлива, шершаво чернела пустынная ночь. Женя от- вела глаза от окна. В голосе матери слышалась угроза нетерпенья. Францу- женка стояла у стены, вся - серьезность и сосредоточенная педагогич- ность. Ее рука по-ад'ютантски покоилась на часовом шнурке. Женя снова глянула на звезды и на Каму. Она решилась. Несмотря ни на холод, ни на урывни. И - бросилась. Она, путаясь в словах, непохоже и страшно расска- зала матери про это. Мать дала договорить ей до конца только потому, что ее поразило, сколько души вложил ребенок в это сообщение. Понять поня- ла-то она все по первому слову. Нет, нет: по тому, как глубоко глотнула девочка, приступая к рассказу. Мать слушала, радуясь, любя и изнывая от нежности к этому худенькому тельцу. Ей хотелось броситься на шею к доче- ри и заплакать. Но - педагогичность; она поднялась с кровати и сорвала с постели одеяло. Она подозвала дочь и стала ее гладить по голове медлен- но, медленно, ласково. "Хорошая де..." вырвалось у нее скороговоркой - она шумно и широко отошла к окну и отвернулась от них. Женя не видела француженки. Стояли слезы - стояла мать, - во всю комнату. - "Кто оправ- ляет постель?" Вопрос не имел смысла. Девочка дрогнула. Ей стало жаль Грушу. Потом на знакомом ей, французском языке, незнакомым языком было что-то сказано: строгие выражения. А потом опять ей, совсем другим голо- сом: "Женичка, ступай в столовую, детка, я сейчас тоже туда приду, и расскажу тебе, какую мы чудную дачу на лето вам - нам на лето с папой сняли". Лампы были опять свои, как зимой, дома, с Люверсами, - горячие, усердные, преданные. По синей шерстяной скатерти резвилась мамина куни- ца. "Выиграно задержусь на Благодати жди концу Страстной если - ", ос- тального нельзя было прочесть, депеша была загнута с уголка. Женя села на край дивана, усталая и счастливая. Села скромно и хорошо, точь-в-точь как села полгода спустя, в коридоре Екатеринбургской гимназии на край желтой холодной лавки, когда, ответив на устном экзамене по русскому языку на пятерку, узнала, что "может итти". --------------- На другое утро мать сказала ей, что нужно будет делать в таких случа- ях и что это ничего, не надо бояться, что это будет не раз еще. Она ни- чего не назвала и ничего ей не об'яснила, но прибавила, что теперь она сама займется предметами с дочерью, потому что больше уезжать не будет. Француженка была разочтена за нераденье, пробыв немного месяцев в семье. Когда ей наняли извозчика, и она стала спускаться по лестнице, она встретилась на площадке с подымавшимся доктором. Он очень непривет- ливо ответил на ее поклон и ничего не сказал ей на прощанье; она догада- лась, что он уже знает все, нахмурилась и повела плечами. В дверях стояла горничная, дожидавшаяся пропустить доктора, и потому в передней, где находилась Женя, дольше, чем полагалось, стоял гул шагов и гул отдающего камня. Так и запечатлелась у ней в памяти история ее первой девичьей зрелости: полный отзвук щебечущей утренней улицы, медля- щей на лестнице, свежо проникающей в дом; француженка, горничная и док- тор, две преступницы и один посвященный, омытые, обеззараженные светом, прохладой и звучностью шаркавших маршей. --------------- Стоял теплый, солнечный апрель. "Ноги, ноги оботрите" из конца в ко- нец носил голый, светлый коридор. Шкуры убирались на лето. Комнаты вста- вали чистые, преображенные и вздыхали облегченно и сладко. Весь день, весь томительно беззакатный, надолго увязавший день, по всем углам и се- ред комнат, по прислоненным к стенке стеклам и в зеркалах, в рюмках с водой и на синем садовом воздухе, ненасытно и неутолимо, щурясь и охора- шиваясь, смеялась и неистовствовала черемуха и мылась, захлебываясь, жи- молость. Круглые сутки стоял скучный говор дворов; они об'являли ночь низложенной и твердили, мелко и дробно, день-деньской, с затеканьями, действовавшими как сонный отвар, что вечера никогда больше не будет, и они никому не дадут спать. - "Ноги, ноги!" - но им горелось, они прихо- дили пьяные с воли, со звоном в ушах, за которым упускали понять толком сказанное и рвались поживей отхлебать и отжеваться, чтобы, с дерущим шу- мом сдвинув стулья, бежать снова назад, в этот навылет, за ужин ломящий- ся день, где просыхающее дерево издавало свой короткий стук, где пронзи- тельно щебетала синева и жирно, как топленая, блестела земля. Граница между домом и двором стиралась. Тряпка не домывала наслеженого. Полы по- волакивались сухой и светлой мазней и похрустывали. Отец навез сластей и чудес. В доме стало чудно хорошо. Камни с влаж- ным шелестом предупреждали о своем появлении из папиросной, постепенно окрашивавшейся бумаги, которая становилась все более и более прозрачной по мере того, как слой за слоем разворачивались эти белые, мягкие, как газ, пакеты. Одни походили на капли миндального молока, другие - на брызги голубой акварели, третьи - на затверделую сырную слезу. Те были слепы, сонны и мечтательны, эти - с резвою искрой, как смерзшийся сок корольков. Их не хотелось трогать. Они были хороши на пенившейся бумаге, выделявшей их, как слива свою тусклую глень. Отец был необычайно ласков с детьми и часто провожал мать в город. Они возвращались вместе, и казались радостны. А главное, оба были спо- койны, духом ровны и приветливы, и когда мать урывками, с шутливой уко- ризной взглядывала на отца, то казалось, она черпает этот мир в его гла- зах, некрупных и некрасивых, и изливает его потом своими, крупными и красивыми на детей и окружающих. Раз родители поднялись очень поздно. Потом, неизвестно с чего, решили поехать завтракать на пароход, стоявший у пристани, и взяли с собой де- тей. Сереже дали отведать холодного пива. Все это так понравилось им, что завтракать на пароход ездили еще как-то. Дети не узнавали родителей. Что с ними сталось? Девочка недоуменно блаженствовала и ей казалось, что так будет теперь всегда. Они не опечалились, когда узнали, что на дачу их в это лето не повезут. Скоро отец уехал. В доме появилось три дорож- ных сундука, огромных, желтых, с прочными накладными ободьями. III. Поезд отходил поздно ночью. Люверс переехал месяцем раньше и писал, что квартира готова. Несколько извозчиков трусцой спускались к вокзалу. Его близость сказалась по цвету мостовой. Она стала черна, и уличные фо- нари ударили по бурому чугуну. В это время с виадука открылся вид на Ка- му, и под них грохнулась и выбежала черная, как сажа, яма, вся в тяжес- тях и тревогах. Она стрелой побежала прочь и там, далеко-далеко, в том конце, пугаясь, раскатилась и затряслась мигающими бусинами сигнализаци- онных далей. Было ветрено. С домков и заборов слетали их очертанья, как обечайки с решет, и зыбились и трепались в рытом воздухе. Пахло картошкой. Их из- возчик выбрался из череды подскакивавших спереди корзин и задков и стал обгонять их. Они издали узнали полок со своим багажом; поровнялись; Ульяша что-то громко кричала барыне с возу, но гогот колес ее покрывал, и она тряслась и подскакивала, и подскакивал ее голос. Девочка не замечала печали за новизной всех этих ночных шумов и чер- нот и свежести. Далеко-далеко, что-то загадочно чернелось. За пристанс- кими бараками болтались огоньки, город полоскал их в воде, с бережка и с лодок. Потом их стало много и они густо и жирно зароились, слепые, как черви. На Любимовской пристани трезво голубели трубы, крыши пакгаузов, палубы. Лежали, глядя на звезды - баржи. "Здесь - крысятник" - подумала Женя. Их окружили белые артельщики. Сережа соскочил первый. Он оглянулся и очень удивился, увидав, что ломовик с их поклажей тоже тут уже, - ло- шадь задрала морду, хомут вырос, встал торчмя, петухом, она уперлась в задок и стала осаживать. А его занимало всю дорогу, насколько те от них отстанут. Мальчик стоял, упиваясь близостью поездки, в беленькой гимназической рубашке. Путешествие было обоим в новинку, но он знал и любил уже слова: депо, паровозы, запасные пути, беспересадочный, и звукосочетание: класс - казалось ему на вкус кислосладким. Всем этим увлекалась и сестра, но по-своему, без мальчишеской систематичности, которая отличала увлечения брата. Внезапно рядом, как из-под земли, выросла мать. Было приказано повес- ти детей в буфет. Оттуда, пробираясь павой через толпу, пошла она прямо к тому, что было названо в первый раз на воле громко и угрожающе "на- чальником станции" и часто упоминалось затем в различных местах, с вари- яциями, среди разнообразия давки. Их одолевала зевота. Они сидели у одного из окон, которые были так пыльны, так чопорны и так огромны, что казались какими-то учреждениями из бутылочного стекла, где нельзя оставаться в шапке. Девочка видела: за окном не улица, а тоже комната, только серьезнее и угрюмее, чем эта - в графине; и в ту комнату медленно в'езжают паровозы и останавливаются, наведя мраку; а когда они уезжают и очищают комнату, то оказывается, что это не комната, потому что там есть небо, за столбиками, и на той сторо- не - горка, и деревянные дома, и туда идут, удаляясь, люди; там, может быть, поют петухи сейчас и недавно был и наслякотил водовоз... Это был вокзал провинциальный, без столичной сутолоки и зарев, с заб- лаговременно стягивавшимися из ночного города уезжающими, с долгим ожи- данием; с тишиной и переселенцами, спавшими на полу среди охотничьих со- бак, сундуков, зашитых в рогожу машин и незашитых велосипедов. Дети улеглись на верхних местах. Мальчик тотчас заснул. Поезд стоял еще. Светало, и постепенно девочке уяснялось, что вагон синий, чистый и прохладный. И постепенно уяснялось ей - но спала уже и она. --------------- Это был очень полный человек. Он читал газету и колыхался. При взгля- де на него становилось явным то колыханье, которым, как и солнцем, было пропитано и залито все в купэ. Женя разглядывала его сверху с той лени- вой аккуратностью, с какой думает о чем-нибудь, или на что-нибудь смот- рит, вполне проспавшийся, свежий человек, оставаясь лежать только отто- го, что ждет, чтобы решение встать пришло само-собой, без его помощи, ясное и непринужденное, как остальные его мысли. Она разглядывала его и думала, откуда он взялся к ним в купэ, и когда это успел он одеться и умыться? Она понятия не имела об истинном часе дня. Она только просну- лась, следовательно - утро. Она его разглядывала, а он не мог видеть ее; полати шли наклоном вглубь к стене. Он не видел ее, потому что и он пог- лядывал изредка из-за ведомостей вверх, вкось, вбок, - и когда он поды- мал глаза на ее койку, их взгляды не встречались, он либо видел один матрац, либо же.., но она быстро подобрала их под себя и натянула ослаб- нувшие чулочки. Мама - в этом углу. Она убралась уже и читает книжку, отраженно решила Женя, изучая взгляды толстяка. А Сережи нет и внизу. Так, где же он? И она сладко зевнула и потянулась. Страшно жарко, - по- няла она только теперь и с голов заглянула за полуспущенное окошко. "А где же земля?" ахнуло у ней в душе. То, что она увидала, не поддается описанию. Шумный орешник, в который вливался, змеясь, их поезд, стал морем, миром, чем угодно, всем. Он сбе- гал, яркий и ропщущий вниз, широко и отлого, и, измельчав, сгустившись и замглясь, круто обрывался, совсем уже черный. А то, что высилось там, по ту сторону срыва, походило на громадную какую-то, всю в кудрях и в ко- лечках, зелено-палевую грозовую тучу, задумавшуюся и остолбеневшую. Женя затаила дыханье и сразу же ощутила быстроту этого безбрежного, забывше- гося воздуха, и сразу же поняла, что та грозовая туча - какой-то край, какая-то местность, что у ней есть громкое, горное имя, раскатившееся кругом, с камнями и с песком сброшенное вниз в долину; что орешник только и знает, что шепчет и шепчет его; тут и там и та-аам вон; только его. "Это - Урал?" - спросила она у всего купэ, перевесясь. --------------- Весь остаток пути она, не отрываясь, провела у коридорного окна. Она приросла к нему и поминутно высовывалась. Она жадничала. Она открыла, что назад глядеть приятней, чем вперед. Величественные знакомцы туманят- ся и отходят вдаль. После краткой разлуки с ними, в течение которой с отвесным грохотом, на гремящих цепях, обдавая затылок холодом подают пе- ред самым носом новое диво, опять их разыскиваешь. Горная панорама раз- далась, и все растет и ширится. Одни стали черны, другие освежены, те помрачены, эти помрачают. Они сходятся и расходятся, спускаются и совер- шают восхожденья. Все это производится по какому-то медлительному кругу, как вращенье звезд, с бережной сдержанностью гигантов, на волосок от ка- тастрофы, с заботою о целости земли. Этими сложными передвижениями зап- равляет ровный, великий гул, недоступный человеческому уху и всевидящий. Он окидывает их орлиным оком, немой и темный, он делает им смотр. Так строится, строится и перестраивается Урал. Она зашла на мгновенье в купэ, сощурив глаза от резкого света. Мама беседовала с незнакомым господином и смеялась. Сережа ерзал по пунцовому плюшу, держась за какой-то ременной настенный рубнзок. Мама сплюнула в кулачок последнюю косточку, сбила оброненные с платья и, гибко и стреми- тельно наклонясь, зашвырнула весь сор под лавку. У толстяка, против ожи- даний, был сиплый надтреснутый голосок. Он, видимо, страдал одышкой. Мать представила ему Женю, и протянула ей мандаринку. Он был смешной и, вероятно, добрый и, разговаривая, поминутно подносил пухлую руку ко рту. Его речь пучилась и, вдруг спираемая, часто прерывалась. Оказалось, он сам из Екатеринбурга, из'ездил Урал вкривь и вкось и прекрасно знает, а когда, вынув золотые часы из жилетного кармана, он поднес их к самому носу и стал совать обратно, Женя заметила, какие у него добродушные пальцы. Как это в натуре полных, он брал движением дающего, и рука у не- го все время вздыхала, словно поданная для целования, и мягко прыгала, будто била мячом об пол. "Теперь скоро", кося глаза, криво протянул он в бок от мальчика, хотя обращался именно к нему, и вытянул губы. - Знаешь, столб, вот они говорят, на границе Азии и Европы, - и напи- сано: "Азия" - выпалил Сережа, с'езжая с дивана и побежал в коридор. Женя ничего не поняла, а когда толстяк растолковал ей, в чем дело, она тоже побежала на тот бок ждать столба, боясь, что его уже пропусти- ла. В очарованной ее голове "граница Азии" встала в виде фантасмагори- ческого какого-то рубежа, вроде тех, что ли, железных брусьев, которые полагают между публикой и клеткой с пумами полосу грозной, черной, как ночь, и вонючей опасности. Она ждала этого столба, как поднятия занавеса над первым актом географической трагедии, о которой наслышалась сказок от видевших, торжественно волнуясь тем, что и она попала, и вот скоро увидит сама. А меж тем то, что раньше понудило ее уйти в купэ к старшим, однооб- разно продолжалось: серому ольшанику, которым полчаса назад пошла доро- га, не предвиделось скончанья и природа к тому, что ее в скорости ожида- ло, не готовилась. Женя досадовала на скучную, пыльную Европу, мешкотно отдалявшую наступление чуда. Как же опешила она, когда, словно на Сере- жин неистовый крик, мимо окна мелькнуло и стало боком к ним и побежало прочь что-то вроде могильного памятника, унося на себе в ольху от гнав- шейся за ним ольхи долгожданное сказочное название! В это мгновение мно- жество голов, как по уговору, сунулось из окон всех классов и тучей пыли несшийся под уклон поезд оживился. За Азией давно уже числился не один десяток прогонов, а все еще трепетали платки на летевших головах, и пе- реглядывались люди, и были гладкие и обросшие бородой, и летели все, в облаках крутившегося песку, летели и летели мимо все той же пыльной, еще недавно европейской, уже давно азиатской ольхи. IV. Жизнь пошла по-новому. Молоко не доставлялось на дом, на кухню, раз- носчицей; его приносила по утрам Ульяша парами, и особенные, другие, не пермские булки. Тротуары здесь были какие-то не то мраморные, не то але- бастровые, с волнистым белым глянцем. Плиты и в тени слепили, как ледя- ные солнца, жадно поглощая тени нарядных деревьев, которые растекались, на них растопясь и разжидившись. Здесь совсем по-иному выходилось на улицу, которая была широка и светла, с насаждениями, как в Париже, - повторяла Женя вслед за отцом. Он сказал это в первый же день их приезда. Было хорошо и просторно. Отец закусил перед выездом на вокзал и не принимал участия в обеде. Его прибор остался чистый и светлый, как Екатеринбург, и он только разложил салфетку и сидел боком и что-то рассказывал. Он расстегнул жилет, и его манишка выгнулась свежо и мощно. Он говорил, что это прекрасный евро- пейский город и звонил, когда надо было убрать и подать еще что-то, и звонил и рассказывал. И по неизвестным ходам из еще неизвестных комнат входила бесшумная белая горничная, вся крахмально-сборчатая и чер- ненькая, ей говорилось "вы" и, новая, - она, как знакомым, улыбалась ба- рыне и детям. И ей отдавались какие-то приказания насчет Ульяши, которая находилась там, в неизвестной и, вероятно, очень-очень темной кухне, где, наверное, есть окно, из которого видно что-нибудь новое: колокольню какую-нибудь или улицу, или птиц. И Ульяша, верно, расспрашивает сейчас там эту барышню, надевая что похуже, чтобы потом заняться раскладкой ве- щей; спрашивает и осваивается и смотрит, в каком углу печь, в том ли, как в Перми или еще где. Мальчик узнал от отца, что в гимназию ходить недалеко, - совсем поб- лизости - и они должны были ее видеть, проезжая; отец выпил нарзану и, глотнув, продолжал: "Неужели не показал? но отсюда ее не видать, вот из кухни, может быть (он прикинул в уме), и то разве крышу одну" - он выпил еще нарзану и позвонил. Кухня оказалась свежая, светлая, точь-в-точь такая, - уже через мину- ту казалось девочке, - какую она наперед загадала в столовой и предста- вила, - плита, изразцовая, отливала белоголубым, окном было два, в том порядке, в каком она того ждала, Ульяша накинула что-то на голые руки, комната наполнилась детскими голосами, по крыше гимназии ходили люди и торчали верхушки лесов. "Да, она ремонтируется", сказал отец, когда они прошли все чередом, шумя и толкаясь, в столовую, по уже известному, но еще неизведанному коридору, в который надо будет еще наведаться завтра, когда она разложит тетрадки, повесит за ушко свою умывальную перчатку и, словом, покончит с этой тысячей дел. "Изумительное масло", сказала мать, садясь, а они прошли в классную, которую ходили смотреть еще в шапках, только приехав. "Чем же это - Азия?" подумала она вслух. Но Сережа отчего-то не понял того, что навер- няка бы понял в другое время: до сих пор они жили парой. Он раскатился к висевшей карте и сверху вниз провел рукой вдоль по Уральскому хребту, взглянув на нее, сраженную, как ему казалось, этим доводом. "Условились провести естественную границу, вот и все". Она же вспомнила о сегодняш- нем полдне, уже таком далеком. Не верилось, что день, вместивший все это - вот этот самый, который сейчас в Екатеринбурге, и тут еще, не весь, не кончился еще. При мысли о том, что все это отошло назад, сохраня свой бездыханный порядок, в положенную ему даль, она испытала чувство удиви- тельной душевной усталости, как чувствует ее к вечеру тело после трудо- вого дня. Будто и она участвовала в оттискивании и перемещении тех тяже- лых красот, и надорвалась. И почему-то уверенная в том, что он, ее Урал, там, она повернулась и побежала в кухню через столовую, где посуды стало меньше, но еще оставалось изумительное масло со льдом на потных кленовых листьях и сердитая минеральная вода. Гимназия ремонтировалась, и воздух, как швеи мадеполам на зубах, по- роли резкие стрижи, и внизу, она высунулась, блистал экипаж у раскрытого сарая и сыпались искры с точильного круга и пахло всем с'еденным, лучше и занимательней, чем когда это подавалось, пахло грустно и надолго, как в книжке. Она забыла, зачем вбежала, и не заметила, что ее Урала в Ека- теринбурге нет, но заметила, как постепенно, подворно темнеет в Екате- ринбурге и как поют внизу, под ними, за легкой, верно, работой: вымыли, верно, пол и стелют рогожи жаркими руками, и как выплескивают воду из судомойной лохани и хотя это выплеснули внизу, но кругом так тихо! И как там клокочет кран, как: "Ну вот, барышня", но она еще чуждалась но- венькой и не желала слушать ее, - как додумывала она свою мысль, внизу под ними знают и, верно, говорят: "вот, во второй номер господа нынче приехали". В кухню вошла Ульяша. Дети спали крепко в эту первую ночь, и проснулись: Сережа - в Екате- ринбурге, Женя - в Азии, как опять широко и странно подумалось ей. На потолках свежо играл слоистый алебастр. --------------- Это началось еще летом. Ей об'явили, что она поступит в гимназию. Это было только приятно. Но это об'явили ей. Она не звала репетитора в классную, где солнечные колера так плотно прилипали к выкрашенным клее- вою краской стенам, что вечеру только с кровью удавалось отодрать прис- тававший день. Она не позвала его, когда, в сопровождении мамы, он зашел сюда знакомиться "со своей будущей ученицей". Она не назначала ему неле- пой фамилии Диких. И разве это она того хотела, чтобы отныне всегда сол- даты учились в полдень, крутые, сопатые и потные, как красная судорога крана при порче водопровода, и чтобы сапоги им отдавливала лиловая гро- зовая туча, знавшая толк в пушках и колесах, куда больше их белых рубах, белых палаток и белейших офицеров? Просила ли она о том, чтобы теперь всегда две вещи: тазик и салфетка, входя в сочетание, как угли в дуговой лампе, вызывали моментально испарявшуюся третью вещь: идею смерти, как та вывеска у цырюльника, где это случилось с ней впервые? И с ее ли сог- ласия красные, "запрещавшие останавливаться" рогатки, стали местом ка- ких-то городских, запретно останавливавшихся тайн, а китайцы - чем-то лично страшным, чем-то Жениным и ужасным? Не все, разумеется, ложилось на душу так тяжело. Многое, как ее близкое поступление в гимназию, быва- ло приятно. Но, как и оно, все это об'являлось ей. Перестав быть поэти- ческим пустячком, жизнь забродила крутой черной сказкой постольку, пос- кольку стала прозой и превратилась в факт. Тупо, ломотно и тускло, как бы в состоянии вечного протрезвления, попадали элементы будничного су- ществования в завязывавшуюся душу. Они опускались на ее дно, реальные, затверделые и холодные, как сонные оловянные ложки. Там, на дне, это олово начинало плыть, сливаясь в комки, капая навязчивыми идеями. V. У них часто стали бывать за чаем бельгийцы. Так они назывались. Так называл их отец, говоря: сегодня будут бельгийцы. Их было четверо. Безу- сый бывал редко и был неразговорчив. Иногда он приходил один, ненароком, в будни, выбрав какое-нибудь нехорошее, дождливое время. Прочие трое бы- ли неразлучны. Лица их были похожи на куски свежего мыла, непочатого, из обертки, душистые и холодные. У одного была борода, густая и пушистая и пушистые каштановые волосы. Они всегда являлись в обществе отца, с ка- ких-то заседаний. В доме все их любили. Они говорили, будто проливали воду на скатерть: шумно, свежо и сразу, куда-то вбок, куда никто не ждал, с долго досыхавшими следами от своих шуток и анекдотов, всегда по- нятных детям, всегда утолявших жажду и чистых. Вокруг возникал шум, блистала сахарница, никкелевый кофейник, чистые крепкие зубы, плотное белье. Они любезно и учтиво шутили с матерью. Сос- луживцы отца, они обладали очень тонким умением во время сдержать его, когда в ответ на их быстрые намеки и упоминания о делах и людях, извест- ных за этим столом только им, профессионалам, отец начинал тяжело, на очень нечистом французском языке, пространно, с заминками говорить о контрагентурах, о references approuvees, и о ferocites, т.-е. bestialites, ce que veut dire en russe - хищениях на Благодати. Безусый, ударившийся с некоторого времени в изучение русского языка, часто пробовал себя на этом новом поприще, но оно не держало его еще. Было неловко смеяться над французскими периодами отца, и всех его ferocites не на шутку тяготили; но казалось само положение освящало тот хохот, которым покрывались Негаратовы попытки. Звали его Негарат. Он был валлонец из фламандской части Бельгии. Ему рекомендовали Диких. Он записал его адрес по-русски, смешно выводя слож- ные буквы, как ю, я, "ять". Они у него выходили двойные какие-то, разные и растопыренные. Дети позволили себе встать на коленки на кожаные подуш- ки кресел и положить локти на стол, - все стало дозволенным, все смеша- лось, ю было не ю, а какой-то десяткой, вокруг ревели и заливались, Эванс бил кулаком по столу и утирал слезы, отец трясся и, красный, поха- живая по комнате, твердил: нет, не могу, и комкал носовой платок. "Faites de nouveau", поддавал жару Эванс. "Commencez", - и Негарат при- открывал рот, медля как заика и обдумывая, как разродиться ему этим не- исследимым, как колонии в Конго, русским "еры". - Dites: "увы, невыгодно", - спав с голоса, влажно и сипло предлагал отец. - Ouvoui, nievoui. - Entends tu? - ouvoui nievoui - ouvoui, nievoui - oui, oui, - chose inouie, charmant, закатывались бельгийцы. --------------- Лето прошло. Экзамены сданы были успешно, а иные и превосходно. Лил- ся, как из ключей, холодный, прозрачный шум коридоров. Тут все знали друг друга. Желтел и золотился лист в саду. В его светлом пляшущем отб- леске маялись классные стекла. Матовые вполовину, они туманились и вол- новались низами. Фортки сводило синей судорогой. Их студеную ясность бо- роздили бронзовые ветки кленов. Она не знала, что все ее волненья будут превращены в такую веселую шутку. Разделить это число аршин и вершков на семь! Стоило ли проходить доли, золотники, лоты, фунты и пуды? Граны, драхмы, скрупулы и унции, казавшиеся ей всегда четырьмя возрастами скорпиона? Отчего в слове по- лезный пишется "е", а не "ять"! Она затруднилась ответом только потому, что все ее силы соображения сошлись в усилии представить себе те небла- гополучные основания, по каким когда-либо в мире могло возникнуть слово "пол[ять]зный", дикое и косматое в таком начертаньи. Ей осталось неиз- вестно, почему ее так и не отдали в гимназию тогда, хотя она была приня- та и зачислена, и уже кроилась кофейного цвета форма и примерялась потом на булавках, скупо и докучно, часами; а в комнате у ней завелись такие горизонты, как сумка, пенал, корзиночка для завтраков и замечательно омерзительная снимка. ПОСТОРОННИЙ. I. Девочка была с головой увязана в толстый шерстяной платок, доходивший ей до коленок, и курочкой похаживала по двору. Жене хотелось подойти к татарочке и заговорить с ней. В это время стукнули створки разлетевшего- ся оконца. "Колька", - кликнула Аксинья. Ребенок, походивший на крестьянский узел с наспех воткнутыми валенками, быстро просеменил в дворницкую. Брать работу на двор, всегда значило, затупив до утраты смысла ка- кое-нибудь примечанье к правилу, итти потом наверх, начинать все сызнова в комнатах. Они разом, с порога прохватывали особым полумраком и прохла- дой, особой, всегда неожиданной знакомостью, с какою мебель, заняв раз-на-всегда предписанные места, на них оставалась. Будущего нельзя предсказать. Но его можно увидеть, войдя с воли в дом. Здесь на-лицо уже его план, то размещенье, которому, непокорное во всем прочем, оно подчи- нится. И не было такого сна, навеянного движеньем воздуха на улице, ко- торого бы живо не стряхнул бодрый и роковой дух дома, ударявший вдруг, с порога прихожей. На этот раз это был Лермонтов. Женя мяла книжку, сложив ее переплетом внутрь. В комнатах она, сделай это Сережа, сама бы восстала на "безоб- разную привычку". Другое дело - на дворе. Прохор поставил мороженицу наземь и пошел назад в дом. Когда он отво- рил дверь в Спицынские сени, оттуда повалил клубящийся дьявольский лай голеньких генеральских собачек. Дверь захлопнулась с коротким звонком. Между тем, Терек, прыгая как львица, с косматой гривой на спине, про- должал реветь, как ему надлежало, и Женю стало брать сомнение только насчет того, точно ли на спине, не на хребте ли все это совершается. Справиться с книгой было лень, и золотые облака, из южных стран, издале- ка, едва успев проводить его на север, уже встречали у порога гене- ральской кухни с ведром и мочалкой в руке. Денщик поставил ведро, нагнулся и, разобрав мороженицу, принялся ее мыть. Августовское солнце, прорвав древесную листву, засело в крестце у солдата. Оно внедрилось, красное, в жухлое мундирное сукно и как скипи- даром жадно его собой пропитало. Двор был широкий, с замысловатыми закоулками, мудреный и тяжелый. Мо- щеный к середке, он давно не перемащивался, и булыжник густо порос плос- кой кудрявой травкой, издававшей в послеобеденные часы кислый ле- карственный запах, какой бывает в зной возле больниц. Одним краешком, между дворницкой и каретником, двор примыкал к чужому саду. Сюда-то, за дрова и направилась Женя. Она подперла лестницу снизу плоскою полешкой, чтоб не сползла, утрясла ее на ходивших дровах, и села на среднюю перекладину неудобно и интересно, как в дворовой игре. Потом поднялась и, взобравшись повыше, заложила книжку на верхний, разоренный рядок, готовясь взяться за "Демона"; потом, найдя, что раньше лучше было сидеть, спустилась опять и забыла книжку на дровах и про нее не вспомни- ла, потому что теперь только заметила она по ту сторону сада то, чего не предполагала раньше за ним, и стала, разинув рот, как очарованная. Кустов в чужом саду не было, и вековые деревья, унеся в высоту, к листве, как в какую-то ночь, свои нижние сучья, снизу оголяли сад, хоть он и стоял в постоянном полумраке, воздушном и торжественном, и никогда из него не выходил. Сохатые, лиловые в грозу, покрытые седым лишаем, они позволяли хорошо видеть ту пустынную, малоезжую улочку, на которую выхо- дил чужой сад тою стороной. Там росла желтая акация. Теперь кустарник сох, скрючивался и осыпался. Вынесенная мрачным садом с этого света на тот, глухая улочка свети- лась так, как освещаются происшествия во сне; то-есть очень ярко, очень кропотливо и очень бесшумно, будто солнце там, надев очки, шарило в ку- рослепе. На что ж так зазевалась Женя? На свое открытие, которое занимало ее больше, чем люди, помогшие ей его сделать. Там лавочка, стало-быть? За калиткой, на улице. На такой улице! "Счастливые", позавидовала она незнакомкам. Их было три. Они чернелись, как слово "затворница" в песне. Три ровных затылка, зачесанных под круглые шляпы, склонились так, будто крайняя, наполовину скрытая кустом, спит обо что-то облокотясь, а две другие тоже спят, при- жавшись к ней. Шляпы были черно-сизые, и гасли и сверкали на солнце, как насекомые. Они были обтянуты черным крепом. В это время незнакомки по- вернули головы в другую сторону. Верно, что-то в том конце улицы прив- лекло их внимание. Они поглядели с минуту на тот конец так, как глядят летом, когда мгновение растворено светом и удлинено, когда приходится щуриться и защищать глаза ладонью - с такую-то минуту поглядели они, и впали опять в прежнее состояние дружной сонливости. Женя пошла-было домой, но хватилась книжки и не сразу вспомнила, где книжка осталась. Она воротилась за ней, и когда зашла за дрова, то уви- дала, что незнакомки поднялись и собираются итти. Они поодиночке, друг за дружкой прошли в калитку. За ними странною, увечной походкой следовал невысокий человек. Он нес под мышкой большущий альбом или атлас. Так вот чем занимались они, заглядывая через плечо друг дружке, а она думала - спят. Соседки прошли садом и скрылись за службами. Уже низилось солнце. Доставая книжку, Женя потревожила поленницу. Сажень пробудилась и задви- галась, как живая. Несколько поленьев с'ехало вниз и упало на дерн с легким стуком. Это послужило знаком, как сторожев удар в колотушку. Ро- дился вечер. Родилось множество звуков, тихих, туманных. Воздух принялся насвистывать что-то старинное, заречное. Двор был пуст. Прохор отработал. Он вышел за ворота. Там, низко-низко над самой травой струнчато и грустно стлалось бренчанье солдатской бала- лайки. Над ней вился и плясал, обрывался и падал, замирая в воздухе, и падал, и замирал, и потом, не достигнув земли, подымался ввысь тонкий рой тихой мошкары. Но бренчанье балалайки было еще тоньше и тише. Оно опускалось ниже мошек к земле, и не запылясь, лучше и воздушней, чем рой, пускалось назад в высоту, мерцая и обрываясь, с припаданьями, нес- пеша. Женя возвращалась в дом. "Хромой", - подумала она про незнакомца с альбомом, - "хромой, а из господ, без костылей". Она пошла с черного хо- да. На дворе настойно и приторно пахло ромашкой. "С некоторых пор у мамы составилась целая аптека, масса синих склянок с желтыми шляпками". Она медленно подымалась по лестнице. Железные перила были холодны, ступеньки скрежетали в ответ на шарканье. Вдруг ей пришло в голову что-то стран- ное. Она шагнула через две ступеньки и задержалась на третьей. Ей пришло в голову, что с недавнего времени между мамой и дворничихой завелось ка- кое-то неуследимое сходство. В чем-то совсем неуловимом. Она останови- лась. В чем-то таком - она задумалась - в таком что ли, что имеют в ви- ду, когда говорят: все мы люди... или одним, мол, миром мазаны... или судьба кости не разбирает, - она носком отбросила валявшуюся склянку, склянка полетела вниз, упала в пыльные кули и не разбилась, - в чем-то, словом, таком, что очень, очень общо, общо всем людям. Но тогда почему же не между ней самой и Аксиньей? Или Аксиньей, положим, и Ульяшей? Это показалось Жене тем страннее, что трудно было найти более несхожих: в Аксинье было что-то земляное, как на огородах, нечто напоминавшее вздутье картофелины или празелень бешеной тыквы. Тогда как мама... - Же- ня усмехнулась одной мысли о сравнимости. А между тем именно Аксинья задавала тон этому навязывавшемуся сравне- нию. Она брала перевес в этом сближенье. От него не выигрывала баба, а проигрывала барыня. На мгновение Жене померещилось что-то дикое. Ей по- казалось, что в маму вселилось какое-то начало простонародности, и она представила себе мать, произносящей шука вместо щука, работам вместо ра- ботаем; а вдруг - померещилось ей - придет день и в своем новом шелковом капоте без кушака, кораблем, она возьмет да и брякнет "к дверьми прис- лонь!". В коридоре пахло лекарством. Женя прошла к отцу. II. Обстановка обновлялась. В доме появилась роскошь. Люверсы завели ко- ляску и стали держать лошадей. Кучера звали Давлетша. Резиновые шины составляли тогда полную новость. На прогулках оборачи- вались и провожали коляску глазами все: люди, заборы, часовни, петухи. Госпоже Люверс долго не отпирали, и пока коляска, из почтения к ней, удалялась шагом, она кричала им вслед: "далеко не катай, до шлагбаума и назад; осторожней с горки"; а белесое солнце, достав ее с докторского крыльца, тянулось дальше, вдоль улицы и, дотянувшись до тугой и веснуш- чатой, багровой Давлетшиной шеи, грело и ежило ее. Они в'ехали на мост. Раздался разговор балок, лукавый, круглый и складный, сложенный некогда на все времена, свято зарубленный оврагом и памятный ему всегда, в полдень и в сон. Выкормыш, взбираясь на гору, стал браться за срывистый, не дававшийся кремень; он вытянулся, ему было неспособно и вдруг, напомнив в этом ка- рабканье ползущую саранчу, он, как и эта тварь, по природе летящая и скачущая, стал молниеносно красив в унизительности своих неестественных усилий; вот-вот, казалось, он не стерпит, гневно сверкнет крылами и взлетит. И действительно. Лошадь дернулась, кинула передними голяшками и короткой скачью понеслась по пустырям. Давлетша стал подбирать ее, уко- рачивая вожжи. На них дряхло, лохмато и притупленно залаяла собака. Пыль была как ружейный порох. Дорога круто сворачивала влево. Черная улица тупиком упиралась в красный забор железнодорожного депо. Она полошилась. Солнце било сбоку из-за кустов и пеленало толпу странных фигурок в женских кофтах. Солнце окатывало их белым, хлещущим светом, который, казалось, хлынул из сапогом опрокинутого ведра, как жидкая из- вестка, и валом бежал по земле. Улица полошилась. Лошадь шла шагом. "Свороти направо", - приказала Женя. "Переезда не будет, - отвечал Дав- летша, кнутовищем показывая на красный конец, - тупик". - "Тогда стань, я погляжу". Это китайцы наши. "Вижу". Давлетша, поняв, что барышне гово- рить с ним неохота, пропел с оттяжкою тпруу и лошадь, колыхнув всем те- лом, стала, как вкопанная, а Давлетша засвистал тонко и заимчиво, с пе- рерывами, понужая ее к чему надо. Китайцы перебегали через дорогу, держа в руках громадные ржаные ков- риги. Они были в синем и походили на баб в штанах. Непокрытые головы кончались у них узелком на темени и казались скрученными из носовых платков. Некоторые задерживались. Этих можно было разглядеть. Лица у них были бледные, землистые, склабящиеся. Они были смуглы и грязны, как медь, окисленная нуждой. Давлетша вынул кисет и расположился делать свертыш. В это время из-за угла, оттуда, куда шли китайцы, вышло нес- колько женщин. Верно, и они шли за хлебом. Те, что были на дороге, стали гоготать и подбираться к ним, извиваясь так, как если бы у них руки были скручены веревкой за спину. Изгибистость их движений подчеркивалась тем в особенности, что по всему телу с ворота по самые щиколки они были оде- ты во что-то одно, как акробаты. В этом не было ничего страшного; женщи- ны не побежали прочь, а стали и сами, смеясь. "Послушай, Давлетша, чего это ты?" - Лошадь рванула! рванула! не сто-иить, не сто-иить! - раз к разу огревая Выкормыша вожжей, дергал и бросал Давлетша. "Тише, вывалишь. Зачем хлещешь ее?" - "Надо", и, только выехав в поле и успокоив лошадь, уже заплясавшую-было, хитрый татарин, стрелою вынесший барышню от зазорного зрелища, взял вожжи в правую руку и положил кисет, все время бывший у него в руке, за полу. Они возвратились другой дорогой. Госпожа Люверс увидала их, вероятно, из докторского окошка. Она вышла на крыльцо в ту самую минуту, как мост, сказав им всю свою сказку, начал ее сызнова под телегой водовоза. III. С Дефендовой, с девочкой, принесшей в класс рябины, наломанной доро- гой в школу, Женя сошлась в один из экзаменов. Дочка псаломщика держала переэкзаменовку по-французски. Люверс Евгению посадили на первое свобод- ное место. Так они и познакомились, сидев парой за одною фразой: - Est-ce Pierre qui a vole la pomme? - Oui. C,est Pierre qui vola etc. То обстоятельство, что Женю оставили учиться дома, знакомству девочек конца не положило. Они стали встречаться. Встречи их, по милости маминых взглядов, были односторонни: Лизе разрешалось бывать у них, Жене захо- дить к Дефендовым, пока-что, было запрещено. Такая урывочность во встречах не помешала Жене быстро привязаться к подруге. Она влюбилась в Дефендову, то-есть стала страдательным лицом в отношениях, их манометром, бдительным и разгоряченно-тревожным. Всякие Лизины упоминания про одноклассниц, неизвестных Жене, вызывали в ней чувство пустоты и горечи. У ней падало сердце: это были приступы первой ревности. Без поводов, силой одной своей мнительности, убежденная в том, что Лиза хитрит, наружно пряма, а в душе смеется надо всем, что есть в ней Люверсовского, и за глаза, в классе и дома потешается этим, Женя принимала это как должное, как нечто, лежащее в природе привязанности. Ее чувство было настолько же случайно в выборе предмета, насколько в своем источнике отвечало властной потребности инстинкта, который не зна- ет самолюбия и только и умеет, что страдать и жечь себя во славу фетиша, пока он чувствует впервые. Ни Женя, ни Лиза ничем решительно друг на друга не влияли, и Женя Же- ней, Лиза Лизой, они встречались и расставались, та - с сильным чувством, эта - безо всякого. --------------- Отец Ахмедьяновых торговал железом. В год между рождением Нуретдина и Смагила он неожиданно разбогател. Тогда Смагил стал зваться Самойлой и сыновьям решено было дать русское воспитание. Отцом не была упущена ни одна особенность вольного барского быта, и за десятилетнюю гонку по всем статьям было перехвачено через край. Дети удались на славу, то-есть пош- ли во взятый образчик, и шибкий размах отцовой воли остался в них, шум- ный и крушительный, как в паре закруженных и отданных на милость инерции маховиков. Самыми заправскими четвероклассниками в четвертом классе были братья Ахмедьяновы. Они состояли из ломающегося мела, подстрочников, ру- жейной дроби, грохота парт, непристойных ругательств и шелушившейся в морозы, краснощекой и курносой самоуверенности. Сережа сдружился с ними в августе. К концу сентября у мальчика не стало лица. Это было в порядке вещей. Быть типическим гимназистом, а потом уже чем-нибудь еще значило быть заодно с Ахмедьяновыми. А ничего так сильно не хотелось Сереже, как быть гимназистом. Люверс не препятствовал дружбе сына. Он не видел пере- мены в нем, а если что и замечал, то приписывал это действию переходного возраста. К тому же голова у него была занята другими заботами. С неко- торых пор он стал догадываться, что болен и что его болезнь неизлечима. IV. Ей было жаль не его, хотя все вокруг только и говорили, что как это в самом деле до невероятности некстати и досадно. Негарат был слишком муд- рен и для родителей, а все, что чувствовалось родителями в отношении чу- жих, смутно передавалось и детям, как домашним избалованным животным. Женю печалило только то, что теперь не все останется по-прежнему, и ста- нет бельгийцев трое, и не будет больше такого смеха, как бывало раньше. Она случилась за столом в тот вечер, когда он об'явил маме, что дол- жен ехать в Дижон на отбывку какого-то сбора. "Как же вы в таком случае еще молоды", - сказала мать и тут же ударилась на все лады его жалеть. А он сидел понуря голову. Разговор не клеился. "Завтра придут замазывать окна", - сказала мать и спросила его, не закрыть ли. Он сказал, что не надо, вечер теплый, а у них не замазывают и на зиму. Вскоре подошел и отец. Он тоже рассыпался сожалениями при этой вести. Но перед тем, как приняться сетовать, он приподнял брови и удивленно спросил: "В Дижон? Да разве вы не бельгиец?" - "Бельгиец, но во французском подданстве". И Не- гарат стал рассказывать историю переселения "своих стариков" так занима- тельно, будто не был их сыном, и так тепло, будто говорил по книжке о чужих. "Простите, я вас перебью", - сказала мать. - "Женюра, ты все-таки притвори окошко. Вика, завтра придут замазывать. Ну, продолжайте. Одна- ко, этот дядя ваш порядочный негодяй! Неужели так, буквально под прися- гой?" - "Да". И он вернулся к прерванной повести. Когда же он дошел до дела, до бумаги, полученной им вчера по почте из консульства, то дога- дался, что девочка тут не понимает ничего и силится понять. Тогда он по- вернулся к ней и стал ей об'яснять, и виду не показывая, какая у него цель, чтобы не задеть ее самолюбия, что эта воинская повинность за шту- ка. "Да, да. Понимаю. Да. Понимаю, понимаю", - благодарно и машинально твердила девочка. - Зачем ехать так далеко? Будьте солдатом тут, учитесь, где все, - поправилась она, ярко представив себе луга, открывавшиеся с монастырской горки. "Да, да. Понимаю. Да. Да, да", - опять зарядила девочка, а Люверсы, сидевшие без дела и находившие, что бельгиец забивает ребенку голову не- нужными подробностями, вставляли свои сонные и упрощающие замечания. И вдруг наступила та минута, когда ей стало жалко всех тех, что давно ког- да-то или еще недавно были Негаратами в разных далеких местах и потом, распростясь, пустились в нежданный, с неба свалившийся путь сюда, чтобы стать солдатами тут, в чуждом им Екатеринбурге. Так хорошо раз'яснил де- вочке все этот человек. Так не растолковывал ей еще никто. Налет без- душья, потрясающий налет наглядности сошел с картины белых палаток; роты потускнели и стали собранием отдельных людей в солдатском платье, кото- рых стало жалко в ту самую минуту, как введенный в них смысл одушевил их, возвысил, сделал близкими и обесцветил. Они прощались. "Часть книг я оставлю у Цветкова. Это тот приятель, о котором я вам столько рассказывал. Пожалуйста, пользуйтесь ими и дальше, madame. Ваш сын знает, где я живу, он бывает в семье домовладельца, а свою комнату я передаю Цветкову. Я его предупрежу. - Пусть заходит, - Цветков, вы говорите? "Цветков". - Пусть заходит. Познакомимся. В ранней молодости я знавала таких, - и она посмотрела на мужа, который остановился перед Негаратом, заложив руки за борт плотного пиджака и рассеянно дожидался удобного оборота, чтобы условиться с бельгийцем окончательно насчет завтрашнего. - Пусть заходит. Только не теперь. Я позову. Да, возьмите, это ваша. Я не кончила. Читала и плакала. Доктор вообще советовал бросить. Во из- бежание волнения. - И она опять посмотрела на мужа, который опустил го- лову и стал, хрустя воротником и пыжась, интересоваться, на обеих ли но- гах у него сапоги и хорошо ли вычищены. - Так-то. Ну вот. Не забудьте трость. Мы еще увидимся, надеюсь. - О, конечно. До пятницы ведь. Сегодня какой день? - испугался он, как в таких случаях пугаются уезжающие. - Среда. Вика, среда?.. Вика, среда? Среда. Ecoutez, - дождался, на- конец, своего череда отец, - demain, - и оба вышли на лестницу. V. Они шли и разговаривали, и ей приходилось от времени до времени впа- дать в легкий бежок, чтобы не отстать от Сережи и попасть ему в шаг. Они шли очень шибко и на ней ерзало пальто, потому что в помощь ходу она ра- ботала и руками, а руки держала в карманах. Было холодно, под ее калоша- ми звонко лопался тонкий ледок. Они шли по маминому поручению покупать подарок уезжавшему, и разговаривали. - Так его везли на станцию? - Да. - А почему он сидел в сене? - То-есть, как? - В телеге. Весь. С ногами. Так не сидят. - Я уже сказал. Потому что это уголовный преступник. - Его везут на каторгу? - Нет. В Пермь. У нас нет тюремного ведомства. Гляди под ноги. Их путь лежал через дорогу, мимо медно-слесарного заведения. Все лето двери заведения стояли настежь и Женя привыкла видеть этот перекресток в том дружном и общем оживлении, которым его наделяла жарко распахнутая пасть мастерской. Весь июль, август и сентябрь тут останавливались по- возки, затрудняя раз'езд; топтались мужики, больше татары; валялись вед- ра, куски кровельных желобов, рваные и ржавленые; тут чаще, чем где-ни- будь еще, превратив толпу в табор, а татар замалевав в цыган, садилось в пыль жуткое, густое солнце в часы, когда за плетнем по соседству резали цыплят; тут окунались оглоблями в пыль высвобоженные из-под кузовов пе- редки с натертыми у шкворней кружками. Те же ведра и железца лежали неподобранные и теперь, запорошенные мо- розцем. Но двери были приперты вплотную, как в праздник, по случаю холо- дов, и было пустынно на распутье, и только сквозь круглую отдушину шел знакомый Жене дух какого-то рудничного затхлого газа, который заливался гремучим визгом и, ударяя в нос, осаждался на небе дешевой грушевой ши- пучкой. - А в Перми есть тюремное правление? - Да. Ведомство. По-моему - так итти. Ближе. В Перми - есть, потому что это губернский город, а Екатеринбург - уездный. Маленький. Дорожка мимо особняков была выложена красным кирпичиком и обрамлена кустами. На ней обозначились следы бессильного, мутного солнца. Сережа старался шагать как можно шумней. Если щекотать этот барбарис весной, когда он цветет, булавкой, он быстро хлопает всеми лепестками, как живой. - Знаю. - А ты боишься щекотки? - Да. - Значит ты - нервная. Ахмедьяновы говорят, что если кто боится ще- котки... И они шли, Женя - бегом, Сережа - неестественными шагами, и на ней ерзало пальто. Они завидели Диких в ту самую минуту, как калитка, нак- ладным крестом ходившая на столбе, врытом поперек дорожки, задержала их. Они завидели его издали, он вышел из того самого магазина, до которого им оставалось еще с полквартала. Диких был не один, вслед за ним вышел невысокий человек, который ступая старался скрыть, что припадает на но- гу. Жене показалось, что она уже видала его где-то раз. Они разминулись, не здоровавшись. Те взяли наискосок. Диких детей не заметил, он шагал в глубоких калошах и часто подымал руки с растопыренными пальцами. Он не соглашался и доказывал всеми десятью, что собеседник его... (Но где ж это она его видала? Давно. Но где? Верно, в Перми, в детстве.) - Постой! - У Сережи случилась неприятность. Он опустился на одно ко- лено. - Погоди. - Зацепил? - Ну да. Идиоты, не могут толком гвоздя забить! - Ну? - Погоди, не нашел, где. Я знаю того хромого. Ну вот. Слава Богу. - Разорвал? - Нет, цела, слава Богу. А в подкладке дыра это старая. Это не я. Ну, пойдем. Стой, вот только коленку вычищу. Ну, ладно, пошли. - Я его знаю. Это - с Ахмедьянова двора. Негаратов. Помнишь, я расс- казывал, собирает людей, всю ночь пьют, свет в окне. Помнишь? Помнишь, когда я у них ночевал? В Самойлово рожденье. Ну, вот из этих. Помнишь? Она помнила. Она поняла, что ошиблась, что в таком случае хромой не мог быть виден ею в Перми, что ей так померещилось. Но ей продолжало ка- заться, и в таких чувствах, молчаливая, перебирая в памяти все пермское, она, вслед за братом, произвела какие-то движения, за что-то взялась и что-то перешагнула и, осмотрясь по сторонам, очутилась в полусумраке прилавков, легких коробок, полок, суетливых приветствий и услуг - и... говорил Сережа. Названия, которое им требовалось, у книгопродавца, торговавшего всех сортов табаками, не оказалось, но он успокоил их, заверив, что Тургенев обещан ему, выслан из Москвы и уже в пути, и что он только-что - ну, на- зад минуту - говорил об этом же самом с г-ном Цветковым, их наставником. Детей рассмешила его верткость и то заблуждение, в котором он находился, и, попрощавшись, они пошли ни с чем. Когда они вышли от него, Женя обратилась к брату с таким вопросом: - Сережа! Я все забываю. Скажи, знаешь ты ту улицу, которую с наших дров видать? - Нет. Никогда не бывал. - Неправда, я сама тебя видала. - На дровах? Ты... - Да нет, не на дровах, а на той вот улице, за Череп-Саввичевским са- дом. - А, ты вот о чем! А ведь верно. Как мимо итти, показываются. За са- дом, в глубине. Там сараи какие-то и дрова. Погоди. Так это значит наш двор?! Тот двор? Наш? Вот ловко! А я сколько раз хожу, думал, вот бы ту- да забраться раз, и на дрова, а с дров на чердак, там лестницу я видел. Так это наш собственный двор? - Сережа, покажешь мне дорогу туда? - Опять. Ведь двор - наш. Чего показывать? Ты сама... - Сережа, ты опять не понял. Я про улицу, а ты про двор. Я про улицу. На улицу покажи дорогу. Покажи, как пройти. Покажешь, Сережа? - И опять не пойму. Да ведь мы сегодня шли... и вот опять скоро мимо итти. - Что ты? - Да то. А медник?.. На углу. - Так та пыльная, значит... - Ну да, она самая, про которую спрашиваешь. А Череп-Саввичи - в кон- це, направо. Не отставай, не опоздать бы к обеду. Сегодня раки. Они заговорили о другом. Ахмедьяновы обещали научить его лудить само- вары. А что касается до ее вопроса о "полуде", то это такая горная поро- да, одним словом руда, вроде олова, тусклая. Ею паяют жестянки и обжига- ют горшки, и Ахмедьяновы все это умеют. Им пришлось перебежать, а то обоз задержал бы их. Так они и забыли, она - про свою просьбу насчет малоезжей улочки, Сережа - про свое обеща- ние ее показать. Они прошли мимо самой двери заведения и тут, дохнув теплого и сального чада, какой бывает при чистке медных ручек и подсвеч- ников, Женя моментально вспомнила, где видала хромого и трех незнакомок, и что они делали, и в следующую же минуту поняла, что тот Цветков, о ко- тором говорил книгопродавец, и есть этот самый хромой. VI. Негарат уезжал вечером. Отец поехал его провожать. С вокзала он вер- нулся поздно ночью и в дворницкой его появление вызвало большой и не скоро улегшийся переполох. Выходили с огнями, кого-то кликали. Лил дождь и гоготали кем-то упущенные гуси. Утро встало пасмурное и трясущееся. Серая мокрая улица прыгала, как резиновая, болтался и брызгал грязью гадкий дождик, подскакивали повозки и шлепали, переходя через мостовую, люди в калошах. Женя возвращалась домой. Отголоски ночного переполоха еще сказывались на дворе и утром: в коляске ей было отказано. Она пустилась к подруге пешком, сказав, что пойдет в лавку за конопляным семенем. Но с полдоро- ги, убедясь, что из торговой части ей одной к Дефендовым пути не найти, она повернула назад. Потом она вспомнила, что дело - раннее и Лиза все равно в школе. Она порядком вымокла и продрогла. Погода разгуливалась. Но еще не прояснило. По улице летал и листом приставал к мокрым плитам холодный белый блеск. Мутные тучи торопились вон из города, теснясь и ветренно, панически волнуясь в конце площади, за трехруким фонарем. Переезжавший был, верно, человек неряшливый или без правил. Принад- лежности небогатого кабинета были не погружены, а просто поставлены на полок, как стояли в комнате, и колесца кресел, глядевшие из-под белых чехлов, ездили по полку, как по паркету при всяком сотрясении воза. Чех- лы были белоснежны, несмотря на то, что были промочены до последней нит- ки. Они так резко бросались в глаза, что при взгляде на них одного цвета становились: обглоданный непогодой булыжник, продроглая подзаборная во- да, птицы, летевшие с конных дворов, летевшие за ними деревья, обрывки свинца и даже тот фикус в кадушке, который колыхался, нескладно кланяясь с телеги всем пролетавшим. Воз был дик. Он невольно останавливал на себе внимание. Мужик шел ря- дом и полок, широко кренясь, подвигался шагом и задевал за тумбы. А над всем каркающим лоскутом носилось мокрое и свинцовое слово: город, порож- дая в голове у девочки множество представлений, которые были мимолетны, как летавший по улице и падавший в воду октябрьский холодный блеск. "Он простудится, только разложит вещи", - подумала она про неизвест- ного владельца. И она представила себе человека, - человека вообще, вал- кой, на шаги разрозненной походкой расставляющего свои пожитки по углам. Она живо представила себе его ухватки и движения, в особенности то, как он возьмет тряпку и, ковыляя вокруг кадки, станет обтирать затуманенные изморосью листья фикуса. А потом схватит насморк, озноб и жар. Непремен- но схватит. Женя и это представила очень живо себе. Очень живо. Воз заг- ромыхал под гору к Исети. Жене было налево. --------------- Это происходило, верно, от чьих-то тяжелых шагов за дверью. Подымался и опускался чай в стакане, на столике у кровати. Подымался и опускался ломтик лимона в чаю. Качались солнечные полосы на обоях. Они качались столбами, как колонки с сиропом в лавках за вывесками, на которых турок курит трубку. На которых турка... курит... трубку. Курит... трубку. Это происходило, верно, от чьих-то шагов. Больная опять заснула. Женя слегла на другой день после от'езда Негарата; в тот самый день, когда узнала после прогулки, что ночью Аксинья родила мальчика; в тот день, когда при виде воза с мебелью, она решила, что собственника подс- терегает ревматизм. Она провела две недели в жару, густо по поту обсы- панная трудным красным перцем, который жег, и слипал ей веки и краешки губ. Ее донимала испарина, и чувство безобразной толстоты мешалось с ощущеньем укуса. Будто пламя, раздувшее ее, было в нее влито летней осой. Будто тонкое, в седой волосок, ее жальце осталось в ней и его хо- телось вынуть, не раз и по-разному. То из лиловой скулы, то из охавшего под рубашкой воспламененного плеча, то еще откуда. Теперь она выздорав- ливала. Чувство слабости сказывалось во всем. Чувство слабости, например, предавалось, на свой риск и страх, ка- кой-то страной, своей геометрии. От нее слегка кружило и поташнивало. Начав, например, с какого-нибудь эпизода на одеяле, чувство слабости принималось наслаивать на него ряды постепенно росших пустот, скоро ста- новившихся неимоверными в стремлении сумерек принять форму площади, ло- жащейся в основанье этого помешательства пространства. Или, отделясь от узора на обоях, оно, полосу к полосе, прогоняло перед девочкой широты плавно, как на масле, сменявшие друг друга, и тоже, как все эти ощуще- ния, истомлявшие правильным, постепенным приростом в размерах. Или оно мучило больную глубинами, которые спускались без конца, выдав с самого же начала, с первой штуки в паркете свою бездонность, и пускало кровать ко дну тихо, тихо; и с кроватью - девочку. Ее голова попадала в положе- ние куска сахара, брошенного в пучину пресного, потрясающе-пустого хао- са, и растворялась, и расструивалась в нем. Это происходило от повышенной чувствительности ушных лабиринтов. Это происходило от чьих-то шагов. Опускался и подымался лимон. Поды- малось и опускалось солнце на обоях. Наконец, она проснулась. Вошла мать и, поздравив ее с выздоровлением, произвела на девочку впечатление чита- ющего в чужих мыслях. Просыпаясь, она уже слышала что-то подобное. Это было поздравление ее собственных рук и ног, локтей и коленок, которое она от них, потягиваясь, принимала. Их-то приветствие и разбудило ее. Вот и мама тоже. Совпадение было странно. Домашние входили и выходили, садились и подымались. Она задавала воп- росы и получала ответы. Были вещи, переменившиеся за ее болезнь, были оставшиеся без перемены. Этих она не трогала, тех не оставляла в покое. Повидимому не изменилась мама. Совсем не изменился отец. Изменились: она сама, Сережа, распределение света по комнате, тишина всех остальных, еще что-то, много чего. Выпал ли снег? Нет, перепадал, таял, подмораживало, не разберешь что, голо, бесснежье. Она едва замечала, кого о чем расспрашивает. Ответы бросались наперебой. Здоровые приходили и уходили. Пришла Лиза. Препирались. Потом вспомнили, что корь не повторяется, и впустили. Побывал Диких. Она едва замечала, от кого какие идут ответы. Когда все вышли обедать и она осталась одна с Ульяшей, она вспомнила, как рассмеялись все тогда на кухне глупому ее вопросу. Теперь она осте- реглась задавать подобный. Она задала умный и дельный, тоном взрослой. Она спросила, не беременна ли опять Аксинья. Девушка звякнула ложечкой, убирая стакан и отвернулась. "Ми-ил..! Дай отдохнуть. Не завсе ж ей, Же- нечка, в один уповод..." и выбежала, плохо притворив дверь, и кухня гря- нула вся, будто там обвалились полки с посудой, и за хохотом последовало голошенье, и бросилось в руки поденщице и Галиму, и загорелось под рука- ми у них, и забрякало, проворно и с задором, будто с побранок бросились драться, а потом кто-то подошел и притворил забытую дверь. Этого спрашивать не следовало. Это было еще глупее. VII. Что это, никак опять тает? Значит и сегодня выедут на колесах и в са- ни все еще нельзя закладать? С холодеющим носом и зябнущими руками Женя часами простаивала у окошка. Недавно ушел Диких. Нынче он остался недо- волен ею. Изволь учиться тут, когда по дворам поют петухи и небо гудет, а когда сдает звон, петухи опять за свое берутся. Облака облезлые и грязные, как плешивая полость. День тычется рылом в стекло, как телок в парном стойле. Чем бы не весна? Но с обеда воздух как обручем перехваты- вает сизою стужей, небо вбирается и впадает, слышно, как, с присвистом, дышат облака; как стремя к зимним сумеркам, на север, обрывают пролетаю- щие часы последний лист с деревьев, выстригают газоны, колют сквозь ще- ли, режут грудь. Дула северных недр чернеются за домами; они наведены на их двор, заряженные огромным ноябрем. Но все октябрь еще только. Но все еще только октябрь. Такой зимы не запомнят. Говорят, погибли озими и боятся голодов. Будто кто взмахнул и обвел жезлом трубы и кровли и скворешницы. Там будет дым, там - снег, здесь - иней. Но нет еще ни того, ни другого. Пустынные, осунувшиеся сумерки тоскуют по них. Они напрягают глаза, землю ломит от ранних фонарей и огня в домах, как ломит голову при долгих ожиданиях от тоскливого вперенья глаз. Все напряглось и ждет, дрова разнесены уже по кухням, снегом уже вторую неделю полны тучи через край, мраком чреват воздух. Когда же он, чародей, обведший все, что видит глаз, колдовскими кругами, произнесет свое заклятие и вы- зовет зиму, дух которой уже при дверях? Как же, однако, они его запустили! Правда, на календарь в классной не обращалось внимания. Отрывался ее, детский. Но все же! Двадцать девятое августа! Ловко! - как сказал бы Сережа. Красная цифра. Усекновение Гл. Иоанна Предтечи. Он снимался легко с гвоздя. От нечего делать она заня- лась отрыванием листков. Она производила эти движения скучая и вскоре перестала понимать, что делает, но от поры до поры повторяла про себя: тридцатое; завтра - тридцать первое. "Она уж третий день никуда из дому!.." Эти слова, раздавшиеся из ко- ридора, вывели ее из задумчивости, она увидала, как далеко зашла в своем занятии. За самое Введение. Мать дотронулась до ее руки. "Скажи на ми- лость, Женя...", дальнейшее пропало, как не сказанное. Матери вперебой, словно со сна, дочь попросила госпожу Люверс произнести: "Усекновение Главы Иоанна Предтечи". Мать повторила, недоумевая. Она не сказала: "Предтеича". Так говорила Аксинья. В следующую же минуту Женю взяло диво на самое себя. Что это было та- кое? Кто подтолкнул? Откуда взялось? Это она, Женя, спросила? Или могла она подумать, чтоб мама?.. Как сказочно и неправдоподобно! Кто сочи- нил?.. А мать все стояла. Она ушам не верила. Она глядела на нее широко раскрытыми глазами. Эта выходка поставила ее втупик. Вопрос походил на издевку; между тем в глазах у дочки стояли слезы. --------------- Смутные ее предчувствия сбылись. На прогулке она ясно слышала, как смягчается воздух, как мякнут тучи и мягчеет чок подков. Еще не зажига- ли, когда в воздухе стали, виясь, блуждать сухие серенькие пушинки. Но не успели они выехать за мост, как отдельных снежинок не стало и повалил сплошной, сплывшийся лепень. Давлетша слез с козел и поднял кожаный верх. Жене с Сережей стало темно и тесно. Ей захотелось бесноваться на манер беснующейся вокруг непогоды. Они заметили, что Давлетша везет их домой только потому, что опять услышали мост под Выкормышем. Улицы стали неузнаваемы; улиц просто не стало. Сразу наступила ночь и город, обезу- мев, зашевелил несметными тысячами толстых побелевших губ. Сережа подал- ся наружу и, упершись в колено, приказал везти к ремесленному. Женя за- мерла от восхищения, узнав все тайны и прелести зимы в том, как прозву- чали на воздухе Сережины слова. Давлетша кричал в ответ, что домой ехать надо, чтобы не замучить лошади, господа собираются в театр, придется пе- рекладать в сани. Женя вспомнила, что родители уедут и они останутся од- ни. Она решила усесться до поздней ночи поудобней за лампой с тем томом "Сказок Кота-Мурлыки", что не для детей. Надо будет взять в маминой спальне. И шоколаду. И читать, посасывая, и слушать, как будет заметать улицы. А мело уже, и не на шутку, и сейчас. Небо тряслось и с него валились белые царства и края, им не было счета, и они были таинственны и ужасны. Было ясно, что эти неведомо откуда падавшие страны никогда не слышали про жизнь и про землю, и полуночные, слепые, засыпали ее, ее не видя и не зная. Они были упоительно ужасны, эти царства; совершенно сатанински восхи- тительны. Женя захлебывалась, глядя на них. А воздух шатался, хватаясь за что попадет, и далеко-далеко больно-пребольно взвывали будто плетьми огретые поля. Все смешалось. Ночь ринулась на них, свирепея от низко сбившегося седого волоса, засекавшего и слепившего ее. Все поехало врозь, с визгом, не разбирая дороги. Окрик и отклик пропадали не встре- тясь, гибли, занесенные вихрем на разные крыши. Мело. Они долго топали в передней, сбивая снег с белых опухлых полушубков. А сколько воды натекло с галош на клетчатый линолеум! На столе валялось много яичной скорлупы и перечница, вынутая из судка, не была поставлена на место, и много перцу было просыпано на скатерть, на вытекшие желтки и в жестянку с недоеденными "серединками". Родители уже отужинали, но си- дели еще в столовой, поторапливая замешкавшихся детей. Их не винили, ужинали раньше времени, собираясь в театр. Мать колебалась, не зная, ехать ли ей или нет, и сидела грустная, грустная. При взгляде на нее Же- ня вспомнила, что и ей ведь, собственно говоря, вовсе не весело, - она расстегнула, наконец, этот противный крючок, - а скорее грустно, и, вой- дя в столовую, она спросила, куда убрали ореховый торт. А отец взглянул на мать и сказал, что никто не неволит их и тогда лучше дома остаться. "Нет, зачем же, поедем, - сказала мать, - надо рассеяться; ведь доктор позволил". - Надо решить". "А где же торт?" опять ввязалась Женя и услы- шала в ответ, что торт не убежит, что до торта тоже есть что кушать, что не с торта же начинать, что он в шкапу; будто она только к ним приехала и порядков их не знает - так сказал отец и, снова обратившись к матери, повторил: "Надо решить". - "Решено, едем", и, грустно улыбнувшись Жене, мать пошла одеваться. А Сережа, постукивая ложечкой по яйцу и глядя, чтобы не попасть мимо, деловито, как занятый, предупредил отца, что по- года переменилась - метель, чтобы он имел это в виду, и он рассмеялся; с оттаивавшим носом у него творилось что-то неладное, он стал ерзать, дос- тавая платок из кармана тесных форменных брюк; он высморкался, как его учил отец, "без вреда для барабанных перепонок", взялся за ложечку и, взглянув прямо на отца, румяный и умытый прогулкой, сказал: "Как выез- жать, мы видели Негаратова знакомого. Знаешь?" - "Эванса?" рассеянно уронил отец. "Мы не знаем этого человека", горячо выпалила Женя. "Вика", послышалось из спальни. Отец встал и ушел на зов. В дверях Женя столкну- лась с Ульяшей, несшей к ней зажженную лампу. Вскоре рядом хлопнула со- седняя. Это прошел к себе Сережа. Он был превосходен сегодня, сестра лю- била, когда друг Ахмедьяновых становился мальчиком, когда про него можно было сказать, что он в гимназическом костюмчике. Ходили двери. Топали в ботах. Наконец, сами уехали. Письмо извещало, что она "дононь не была недотыкой и чтоб, как и допрежь, просили, чего надоть"; а когда милая сестрица, увешанная поклонами и заверениями в па- мяти пошла по родне распределять их поименно, Ульяша, оказавшаяся на этот раз Ульяной, поблагодарила барышню, прикрутила лампу и ушла, захва- тив письмо, пузырек с чернилами и остаток промасленной осьмушки. Тогда она опять принялась за задачу. Она не заключила периода в скоб- ки. Она продолжала деление, выписывая период за периодом. Этому не пред- виделось конца. Дробь в частном росла и росла. "А вдруг корь повторяет- ся, - мелькнуло у ней в голове. - Сегодня Диких говорил что-то про бес- конечность". Она перестала понимать, что делает. Она чувствовала, что нынче днем с ней уже было что-то такое, и тоже хотелось спать или пла- кать, но сообразить, когда это было и что именно - не могла, потому что соображать была не в силах. Шум за окном утихал. Метель постепенно уни- малась. Десятичные дроби были ей в полную новинку. Справа не хватало по- лей. Она решила начать сызнова, писать мельче и поверять каждое звено. На улице стало совсем тихо. Она боялась, что забудет занятое у соседней цифры и не удержит произведения в уме. "Окно не убежит, - подумала она, продолжая лить тройки и семерки в бездонное частное, - а их я во-время услышу; кругом тишина; подымутся не скоро; в шубах, и мама беременна; но вот в чем штука, 3773 повторяется, можно просто переписывать или сво- дить". Вдруг она припомнила, что Диких ведь и впрямь говорил ей нынче, что их "не надо делать, а просто бросать прочь". Она встала и подошла к окну. На дворе прояснилось. Редкие хлопья приплывали из черной ночи. Они подплывали к уличному фонарю, оплывали его и, вильнув, пропадали из глаз. На их место подплывали новые. Улица блистала, устланная снежным, санным ковром. Он был бел, сиятелен и сладостен, как пряники в сказках. Женя постояла у окна, заглядевшись на те кольца и фигуры, которые выде- лывали у фонаря андерсеновские серебристые снежинки. Постояла-постояла и пошла в мамину комнату за "Котом". Она вошла без огня. Было видно и так. Кровля сарая обдавала комнату движущимся сверканием. Кровати леденели под вздохом этой громадной крыши и поблескивали. Здесь лежал в беспоряд- ке разбросанный дымчатый шелк. Крошечные блузки издавали гнетущий и тес- нящий запах подмышников и коленкора. Пахло фиалкой и шкап был иссиня че- рен, как ночь на дворе и как тот сухой и теплый мрак, в котором двига- лись эти леденеющие блистания. Одинокою бусой сверкал металлический шар кровати. Другой был угашен наброшенной рубашкой. Женя прищурила глаза, буса отделилась от полу и поплыла к гардеробу. Женя вспомнила, за чем пришла. С книжкой в руках она подошла к одному из окон спальни. Ночь бы- ла звездная. В Екатеринбурге наступила зима. Она взглянула во двор и стала думать о Пушкине. Она решила попросить репетитора, чтобы он ей за- дал сочинение об Онегине. Сереже хотелось поболтать. Он спросил: "Ты надушилась? Дай и мне". Он был очень мил весь день. Очень румян. Она же подумала, что другого тако- го вечера может не будет. Ей хотелось остаться одной. Женя воротилась к себе и взялась за "Сказки". Она прочла повесть и принялась за другую, затая дыханье. Она увлеклась и не слыхала, как за стеной укладывался брат. Странная игра овладела ее лицом. Она ее не соз- навала. То оно у ней расплывалось по-рыбьему; она вешала губу и померт- велые зрачки, прикованные ужасом к странице, отказывались подняться, бо- ясь найти это самое за комодом. То вдруг принималась она кивать печати, сочувственно, словно одобряя ее, как одобряют поступок и как радуются обороту дел. Она замедляла чтение над описаниями озер и бросалась, сломя голову, в гущу ночных сцен с куском обгорающего бенгальского огня, от которого зависело их освещение. В одном месте заблудившийся кричал с пе- рерывами, вслушиваясь, не будет ли отклика, и слышал отклик эхо. Жене пришлось откашляться с немого надсада гортани. Нерусское имя "Мирры" вы- вело ее из оцепенения. Она отложила книгу в сторону и задумалась. "Вот какая зима в Азии. Что теперь делают китайцы в такую темную ночь?" Взгляд Жени упал на часы. "Как, верно, жутко должно быть с китайцами в такие потемки". Женя опять перевела взгляд на часы и ужаснулась. С мину- ты на минуту могли явиться родители. Был уже двенадцатый час. Она расш- нуровала ботинки и вспомнила, что надо отнести на место книжку. --------------- Женя вскочила. Она присела на кровати, тараща глаза. Это - не вор. Их много и они топочут и говорят громко, как днем. Вдруг, как зарезанный, кто-то закричал на голос, и что-то поволокли, опрокидывая стулья. Это кричала женщина. Женя понемногу признала всех; всех, кроме женщины. Под- нялась неимоверная беготня. Стали хлопать двери. Когда захлопывалась од- на дальняя, то казалось, что женщине затыкают рот. Но она снова распахи- валась и дом ошпаривало жгучим полосующим визгом. Волосы встали дыбом у Жени: женщина была мать; она догадалась. Причитала Ульяша, и, раз уловив голос отца, она более не слыхала. Куда-то вталкивали Сережу и он орал: "Не сметь на ключ". - "Все - свои"; и как была, Женя босиком, в одной рубашонке бросилась в коридор. Отец чуть не опрокинул ее. Он был еще в пальто и что-то, пробегая, кричал Ульяше. "Папа!" Она видела, как побе- жал он назад с мраморным кувшином из ванной. "Папа!" - "Где Липа?" не своим голосом крикнул он на бегу. Плеща на пол, он скрылся за дверью, и когда через мгновенье высунулся в манжетах и без пиджака, Женя очутилась на руках у Ульяши и не услышала слов, произнесенных тем отчаянно глубо- ким, истошным шопотом. "Что с мамой?" Вместо ответа Ульяша твердила в одно: "Нельзя, Женеч- ка, нельзя, милая, спи, усни, укройся, ляжь на бочок, а-ах, о, Госпо- ди!.. ми-ил!" Нельзя, нельзя, приговаривала она, укрывая ее, как ма- ленькую, и собираясь уйти; нельзя, нельзя, а чего нельзя - не говорила и лицо у ней было мокро, и волосы растрепались. В третьей двери за ней щелкнул замок. Женя зажгла спичку, чтобы посмотреть, скоро ли светать будет. Был первый всего час. Это ее очень удивило. Неужто она и часу не спала? А шум не унимался там, на родительской половине. Вопли лопались, вылупли- вались, стреляли. Потом на короткое мгновение наступала широкая, веко- вечная тишина. В нее упадали торопливые шаги и частый, осторожный говор. Потом раздался звонок. Потом другой. Потом слов, споров и приказаний стало так много, что стало казаться, будто комнаты отгорают там в голо- сах, как столы под тысячей угасших канделябров. Женя заснула. Она заснула в слезах. Ей снилось, что - гости. Она счи- тает их и все обсчитывается. Всякий раз выходит, что одним больше. И всякий раз при этой ошибке ее охватывает тот самый ужас, как когда она поняла, что это не еще кто, а мама. --------------- Как было не порадоваться чистому и ясному утру. Сереже мерещились иг- ры на дворе, снежки, сражения с дворовыми ребятами. Чай им подали в классную. Сказали - в столовой полотеры. Вошел отец. Сразу стало видно, что о полотерах он ничего не знает. Он и точно не знал о них ничего. Он сказал им истинную причину перемещения. Мать захворала. Нуждается в ти- шине. Над белой пеленой улицы с вольным разносчивым карканьем пролетели вороны. Мимо пробежали санки, подталкивая лошадку. Она еще не свыклась с новой упряжкой и сбивалась с шагу. "Ты поедешь к Дефендовым, я уже рас- порядился. А ты..." - "Зачем?" перебила его Женя. Но Сережа догадался, зачем, и предупредил отца: "чтоб не заразиться", вразумил он сестру; но с улицы не дали ему кончить, он подбежал к окошку, будто его туда пома- нули. Татарин, вышедший в обнове, был казист и наряден, как фазан. На нем была баранья шапка, нагольная овчина горела жарче сафьяна, он шел с перевалкой, покачиваясь, и оттого верно, что малиновая роспись его белых пим ничего не ведала о строенье человеческой ступни; так вольно разбежа- лись эти разводы, мало заботясь о том, ноги ли то или чайные чашки, или крыльцовые кровельки. Но всего замечательнее, - в это время стоны, слабо доносившиеся из спальни, усилились и отец вышел в коридор, запретив им следовать за собою, - но всего замечательнее были следки, которые он узенькой и чистой низкою вывел по углаженной полянке. От них, лепных и опрятных, еще белей и атласней казался снег. "Вот письмецо. Ты отдашь его Дефендову. Самому. Понимаешь? Ну, одевайтесь. Вам сейчас сюда прине- сут. Вы выйдете с черного хода. А тебя Ахмедьяновы ждут". - Уж и ждут? - насмешливо переспросил сын. - Да. Вы оденетесь в кухне. Он говорил рассеянно, и неспеша проводил их на кухню, где на табурете горой лежали их полушубки, шапки и варежки. С лестницы подвевало зимним воздухом. "Эйиох!" остался в воздухе студе- ный вскрик пронесшихся санков. Они торопились и не попадали в рукава. От вещей пахло сундуками и сонным мехом. "Чего ты возишься!" - "Не ставь с краю. Упанет. Ну, что?" - "Все стонет", - горничная подобрала передник и, нагнувшись, подбросила поленьев под пламенем ахнувшую плиту. "Не мое это дело", - возмутилась она и опять ушла в комнаты. В худом черном вед- ре валялось битое стекло и желтелись рецепты. Полотенца были пропитаны лохматой, комканой кровью. Они полыхали. Их хотелось затоптать, как пы- хающее тление. В кастрюлях кипятилась пустая вода. Кругом стояли белые чаши и ступы невиданных форм, как в аптеке. В сенях маленький Галим ко- лол лед. "А много его с лета осталось?" расспрашивал Сережа. "Скоро но- вый будет". - "Дай мне. Ты зря крошишь". - "Для ча зря? Талчи надо. В бутылкам талчи". - Ну! Ты готова? Но Женя еще сбегала в комнаты. Сережа вышел на лестницу и в ожидании сестры стал барабанить поленом по железным перилам. VIII. У Дефендовых садились ужинать. Бабушка, крестясь, колтыхнулась в кресло. Лампа горела мутно и покачивала; ее то перекручивали, то черес- чур отпускали. Сухая рука Дефендова часто тянулась к винту, и, когда медленно отымая ее от лампы, он медленно опускался на место, рука у него тряслась, маленько и не по старчески, будто он подымал налитую через рюмку. Дрожали концы пальцев, к ногтям. Он говорил отчетливым ровным голосом, словно не из звуков складывал свою речь, а набирал ее из букв, и произносил все, вплоть до твердого знака. Припухлое горлышко лампы пылало, обложенное усиками герани и гелиот- ропа. К жару стекла сбегались тараканы и осторожно тянулись часовые стрелки. Время ползло по-зимнему. Здесь оно нарывало. На дворе - кочене- ло, зловонное. За окном - сновало, семенило, двоясь и троясь в огоньках. Дефендова поставила на стол печенку. Блюдо дымилось, заправленное лу- ком. Дефендов что-то говорил, повторяя часто слово "рекомендую", и Лиза трещала без умолку, но Женя их не слышала. Девочке хотелось плакать еще со вчерашнего дня. А теперь ей этого жаждалось. В этой вот кофточке, ши- той по материнским указаниям. Дефендов понимал, что с ней. Он старался развлечь ее. Но то заговари- вал он с ней как с малым дитятей, то ударялся в противоположную край- ность. Его шутливые вопросы пугали и смущали ее. Это он ощупывал впотьмах душу дочкиной подруги, словно спрашивала у ее сердца, сколько ему лет. Он вознамерился, уловив безошибочно одну какую-нибудь Женину черту, сыграть на подмеченном и помочь ребенку забыть о доме, и своими поисками напоминал ей, что она у чужих. Вдруг она не выдержала и, встав, по-детски смущаясь, пробормотала: "Спасибо. Я, правда, сыта. Можно посмотреть картинки?" И, густо краснея при виде всеобщего недоумения, прибавила, мотнув головой в сторону смеж- ной комнаты: "Вальтер Скотта. Можно?" - Ступай, ступай, душенька! - зажевала бабушка, бровями приковывая Лизу к месту. - Жалко дитя, - обратилась она к сыну, когда половинки бордовой портьеры сошлись за Женею. Суровый комплект "Севера" кренил этажерку и внизу тускло золотился полный Карамзин. С потолка спускался розовый фонарь, оставлявший неосве- щенною пару потертых креслиц, и коврик, пропадавший в совершенном мраке, был неожиданностью для ступни. Жене казалось, что она войдет, сядет и разрыдается. Но слезы наверты- вались на глаза, а печали не прорывали. Как отвалить ей эту со вчерашне- го дня балкой залегшую тоску? Слезы неймут ее и поднять запруды не в си- лах. В помощь им она стала думать о матери. В первый раз в жизни, готовясь заночевать у чужих, она измерила глу- бину своей привязанности к этому дорогому, драгоценнейшему в мире су- ществу. Вдруг она услышала за портьерой хохот Лизы. "У, егоза, пострел те- бя...", кашляя, колыхала бабушка. Женя поразилась, как могла она раньше думать, что любит девочку, смех которой раздается рядом и так далек, так ненужен ей. И что-то в ней перевернулось, дав волю слезам в тот самый миг, как мать вышла у ней в воспоминаниях: страдающей, оставшейся стоять в веренице вчерашних фактов, как в толпе провожающих и крутимой там, по- зади, поездом времени, уносящим Женю. Но совершенно, совершенно несносен был тот проникновенный взгляд, ко- торый остановила на ней госпожа Люверс вчера в классной. Он врезался в память и из нее не шел. С ним соединялось все, что теперь испытывала Же- ня. Будто это была вещь, которую следовало взять, дорожа ей, и которую забыли, ею пренебрегнув. Можно было голову потерять от этого чувства, до такой степени кружила пьяная шалая его горечь и безысходность. Женя стояла у окна и плакала беззвучно; слезы текли, и она их не утирала: руки у ней были заняты, хо- тя она ничего в них не держала. Они были у ней выпрямлены, энергически, порывисто и упрямо. Внезапная мысль осенила ее. Она вдруг почувствовала, что страшно по- хожа на маму. Это чувство соединилось с ощущением живой безошибочности, властной сделать домысел фактом, если этого нет еще на-лицо, уподобить ее матери одною силой потрясающе-сладкого состояния. Чувство это было пронизывающее, острое до стона. Это было ощущение женщины, изнутри или внутренне видящей свою внешность и прелесть. Женя не могла отдать себе в нем отчета. Она его испытывала впервые. В одном она не ошиблась. Так, взволнованная, отвернувшись от дочери и гувернантки, стояла однажды у окна госпожа Люверс и кусала губы, ударяя лорнеткою по лайковой ладони. Она вышла к Дефендовым пьяная от слез и просветленная, и вошла не своей, изменившейся походкой, широкой, мечтательно разбросанной и новой. При виде вошедшей Дефендов почувствовал, что то понятие о девочке, кото- рое у него составилось в ее отсутствие, никуда не годно. И он занялся бы составлением нового, если бы не самовар. Дефендова пошла на кухню за подносом, оставив его на полу, и взоры всех сошлись на пыхавшей меди, будто это была живая вещь, бедовое своен- равие которой кончалось в ту самую минуту, как ее переставляли на стол. Женя заняла свое место. Она решила вступить в беседу со всеми. Она смут- но чувствовала, что теперь выбор разговора за ней. А то ее будут утверж- дать в ее прежнем одиночестве, не видя, что ее мама тут, с нею и в ней самой. А эта близорукость причинит боль ей, а главное - маме. И словно подбодряемая последней, - "Васса Васильевна", - обратилась она к Дефен- довой, тяжело опустившей самовар на краешек подноса... --------------- "Можешь ты рожать?" - Лиза не сразу ответила Жене. - "Тсс, тише, не кричи. Ну да, как все девочки". Она говорила прерывистым шопотом. Женя не видела лица подруги. Лиза шарила по столу и не находила спичек. Она знала многим больше Жени насчет этого; она знала все; как знают дети, узнавая это с чужих слов. В таких случаях те натуры, которые облю- бованы Творцом, восстают, возмущаются и дичают. Без патологии им через это испытание не пройти. Было бы противоестественно обратное, и детское сумасшествие в эту пору только печать глубокой исправности. Однажды Лизе наговорили разных страстей и гадостей шопотом, в уголку. Она не поперхнулась слышанным, пронесла все в своем мозгу по улице и принесла домой. Дорогой она не обронила ничего из сказанного, и весь этот хлам сохранила. Она узнала все. Ее организм не запылал, сердце не забило тревоги и душа не нанесла побоев мозгу за то, что он осмелился что-то узнать на стороне, мимо ее, не из ее собственных уст, ее, души, не спросясь. - Я знаю ("ничего ты не знаешь", подумала Лиза). "Я знаю, - повторила Женя, - я не про то спрашиваю. А про то, чувствуешь ли ты, что вот сде- лаешь шаг и родишь вдруг, ну вот..." - "Да войди ты", - прохрипела Лиза, превозмогая смех. - Нашла где орать. Ведь с порога слыхать им!" Этот разговор происходил у Лизы в комнате. Лиза говорила так тихо, что было слышно, как каплет с рукомойника. Она нашла уже спички, но еще медлила зажигать, не будучи в силах придать серьезность расходившимся щекам. Ей не хотелось обижать подругу. А ее неведение она пощадила пото- му, что и не подозревала, чтобы об этом можно было рассказать иначе, чем в тех выражениях, которые тут, дома, перед знакомой, не ходившей в шко- лу, были не произносимы. Она зажгла лампу. По счастью, ведро оказалось переполнено, и Лиза бросилась подтирать пол, пряча новый приступ хохота в передник, в шлепанье тряпки, и, наконец, расхохоталась открыто, нашед- ши повод. Она уронила гребенку в ведро. --------------- Все эти дни она только и знала, что думала о своих и ждала часа, ког- да за ней пришлют. А за этим делом, днем, когда Лиза уходила в гимназию, а в доме оставалась одна бабушка, Женя тоже одевалась и одна выходила на улицу, в проходку. Жизнь слободы мало чем походила на жизнь тех мест, где проживали Лю- версы. Большую часть дня здесь было голо и скучно. Не на чем было разгу- ляться глазу. Все, что ни встречал он, ни на что, кроме разве как на розгу или на помело, не годилось. Валялся уголь. Черные помои выливались на улицу и разом обелялись, обледенев. В известные часы улица наполня- лась простым народом. Фабричные расползались по снегу, как тараканы. Хо- дили на блоках двери чайных и оттуда валом валил мыльный пар, как из прачечной. Странно, будто теплей становилось на улице, будто к весне оборачивалось дело, когда по ней сутуло пробегали пареные рубахи и мелькали валенки на жиденьких портах. Голуби не пугались этих толп. Они перелетали на дорогу, где тоже был корм. Мало ли сорено было по снегу просом, овсом и навозцем? Ларек пирожницы лоснился от сала и тепла. Этот лоск и жар попадал в сивухою сполоснутые рты. Сало разгорячало гортани. И потом вырывалось дорогой из часто дышавших грудей. Не это ли согревало улицу? Так же внезапно она пустела. Наступали сумерки. Проезжали дровни по- рожняком, пробегали розвальни с бородачами, тонувшими в шубах, которые, шаля, валили их на спину, облапив по-медвежьи. От них на дороге остава- лись клоки тоскливого сена и медленное, сладкое таянье удаляющегося ко- локольца. Купцы пропадали на повороте, за березками, отсюда походившими на раздерганный частокол. Сюда слеталось то воронье, которое, раздольно каркая, проносилось над их домом. Только тут они не каркали. Тут, подняв крик и задрав крылья, они вприпрыжку рассаживались по заборам и потом, вдруг, словно по знаку, тучею кидались разбирать деревья и, толкаясь, размещались по опростанным сукам. Ах, как чувствовалось тогда, какой поздний, поздний час на всем белом свете! Так, - ах так, как этого не выразить никаким часам! --------------- Так прошла неделя и к концу другой, в четверг на рассвете она опять его увидала. Лизина постель была пуста. Просыпаясь, Женя слышала, как за ней брякнула калитка. Она встала и, не зажигая огня, подошла к окошку. Было еще совершенно темно. Но чувствовалось, что в небе, в ветках де- ревьев и в движениях собак та же тяжесть, что и накануне. Эта пасмурная погода стояла уже третьи сутки и не было сил стащить ее с обрыхлевшей улицы, как чугун с корявой половицы. В окошке через дорогу горела лампа. Две яркие полосы, упав под ло- шадь, ложились на мохнатые бабки. Двигались тени по снегу, двигались ру- кава призрака, запахивавшего шубу, двигался свет в занавешенном окне. Лошадка же стояла неподвижно и дремала. Тогда она увидала его. Она сразу его узнала по силуэту. Хромой поднял лампу и стал удаляться с ней. За ним двинулись, перекашиваясь и удлиня- ясь, обе яркие полосы, а за полосами и сани, которые быстро вспыхнули и еще быстрее метнулись во мрак, медленно заезжая за дом к крыльцу. Было странно, что Цветков продолжает попадаться ей на глаза и здесь, в слободе. Но Женю это не удивило. Он ее мало занимал. Вскоре лампа опять показалась и, плавно пройдясь по всем занавескам, стала-было снова пятиться назад, как вдруг очутилась за самой занавеской, на подоконнике, откуда ее взяли. Это было в четверг. А в пятницу за ней, наконец, прислали. IX. Когда на десятый день по возвращении домой, после более, чем трехне- дельного перерыва были возобновлены занятия, Женя узнала от репетитора все остальное. После обеда сложился и уехал доктор и она попросила его кланяться дому, в котором он ее осматривал весной, и всем улицам и Каме. Он выразил надежду, что больше его из Перми выписывать не придется. Она проводила до ворот человека, который привел ее в такое содрогание в пер- вое же утро ее переезда от Дефендовых, пока мама спала и к ней не пуска- ли, когда на ее вопрос о том, чем она больна, он начал с напоминания, что в ту ночь родители были в театре. А как по окончании спектакля стали выходить, то их жеребец... - Выкормыш?!. - Да, если это его прозвище... так Выкормыш, стало-быть, стал биться, вздыбился, сбил и подмял под себя случайного прохожего и... - Как? На смерть? - Увы! - А мама? - А мама заболела нервным расстройством, - и он улыбнулся, едва успев приспособить в таком виде для девочки свое латинское "partus praematurus". - И тогда родился мертвый братец?! - Кто вам сказал?.. Да. - А когда? При них? Или они застали его уже бездыханным? Не отвечай- те. Ах, какой ужас! Я теперь понимаю. Он был уже мертв, а то бы я его услышала и без них. Ведь я читала. До поздней ночи. Я бы услышала. Но когда же он жил? Доктор, разве бывают такие вещи? Я даже заходила в спальню! Он был мертв. Несомненно! Какое счастье, что это наблюдение от Дефендовых, на рассвете, было только вчера, а ужасу у театра - третья неделя. Какое счастье, что она его узнала. Ей смутно думалось, что, не попадись он ей на глаза за весь этот срок, она теперь, после докторовых слов, непременно бы решила, что у театра задавлен хромой. И вот, прогостив у них столько времени и став совершенно своим, док- тор уехал. А вечером пришел репетитор. Днем была стирка. На кухне катали белье. Иней сошел с ее рам и сад стал вплотную к окнам и, запутавшись в кружевных гардинах, подступил к самому столу. В разговор врывались ко- роткие погромыхиванья валька. Диких тоже, как все, нашел ее изменившей- ся. Перемену заметила в нем и она. - Отчего вы такой грустный? - Разве? Все может быть. Я потерял друга. - И у вас тоже горе? Сколько смертей - и все вдруг, - вздохнула она. Но только собрался он рассказывать, что имел, как произошло что-то необ'яснимое. Девочка внезапно стала других мыслей об их количестве, и видно забыв, какою опорой располагала в виденной в то утро лампе, сказа- ла взволнованно: "Погодите. Раз как-то вы были у табачника, уезжал Нега- рат; я вас видала еще с кем-то. Этот?" Она боялась сказать: "Цветков?" Диких оторопел, услыхав, как были произнесены эти слова, привел помя- нутое на память и припомнил, что действительно они заходили тогда за бу- магой и спросили всего Тургенева для госпожи Люверс; и точно, вдвоем с покойным. Она дрогнула и у ней выступили слезы. Но главное было еще впе- реди. Когда, рассказав с перерывами, в которые слышался рубчатый грохот скалки, что это был за юноша и из какой хорошей семьи, Диких закурил, Женя с ужасом поняла, что только эта затяжка отделяет репетитора от пов- торения докторова рассказа, и когда он сделал попытку и произнес нес- колько слов, среди которых было слово театр, Женя вскрикнула не своим голосом и бросилась вон из комнаты. Диких прислушался. Кроме катки белья, в доме не было слышно ни звука. Он встал, похожий на аиста. Вытянул шею и приподнял ногу, готовый бро- ситься на помощь. Он кинулся отыскивать девочку, решив, что никого нет дома, а она лишилась чувств. А тем временем, как он тыкался впотьмах на загадки из дерева, шерсти и металла, Женя сидела в уголочке и плакала. Он же продолжал шарить и ощупывать, в мыслях уже подымая ее замертво с ковра. Он вздрогнул, когда за его локтями раздалось громко, сквозь всхлипывание: "Я тут. Осторожней, там горка. Подождите меня в классной. Я сейчас приду". Гардины опускались до полу и до полу свешивалась зимняя звездная ночь за окном, и низко, по пояс в сугробах, волоча сверкающие цепи ветвей по глубокому снегу, брели дремучие деревья на ясный огонек в окне. И где-то за стеной, туго стянутый простынями, взад-вперед ходил твердый грохот раскатки. "Чем об'яснить этот избыток чувствительности, - размышлял ре- петитор. - Очевидно, покойный был у девочки на особом положении. Она очень изменилась. Периодические дроби об'яснялись еще ребенку, между тем, как та, что послала его сейчас в классную... и это дело месяца? Очевидно, покойный произвел когда-то на эту маленькую женщину особо глу- бокое и неизгладимое впечатление. У впечатлений этого рода есть имя. Как странно! Он давал ей уроки каждый другой день и ничего не заметил. Она страшно славная, и ее ужасно жаль. Но когда же она выплачется и придет, наконец? Верно, все прочие в гостях. Ее жалко от души. Замечательная ночь!" Он ошибался. То впечатление, которое он предположил, к делу нисколько не шло. Он не ошибся. Впечатление, скрывавшееся за всем, было неизглади- мо. Оно отличалось большею, чем он думал, глубиной... Оно лежало вне ве- дения девочки, потому что было жизненно важно и значительно, и значение его заключалось в том, что в ее жизнь впервые вошел другой человек, третье лицо, совершенно безразличное, без имени или со случайным, не вы- зывающее ненависти и не вселяющее любви, но то, которое имеют в виду за- поведи, обращаясь к именам и сознаниям, когда говорят: не убий, не крадь и все прочее. "Не делай ты, особенный и живой, - говорят они - этому, туманному и общему, того, чего себе, особенному и живому, не желаешь". Всего грубее заблуждался Диких, думавши, что есть имя у впечатлений та- кого рода. Его у них нет. А плакала Женя оттого, что считала себя во всем виноватой. Ведь ввела его в жизнь семьи она в тот день, когда, заметив его за чужим садом, и заметив без нужды, без пользы, без смысла, стала затем встречать его на каждом шагу, постоянно, прямо и косвенно и даже, как это случилось в последний раз, наперекор возможности. Когда она увидела, какую книгу берет Диких с полки, она нахмурилась и заявила: "Нет. Этого я сегодня отвечать не стану. Положите на место. Ви- новата: пожалуйста". И без дальних слов, Лермонтов был тою же рукой втиснут назад в поко- сившийся рядок классиков.